logo search
Костомаров

IV. Ход государственной жизни при Анне Ивановне

Государственное управление. – Кабинет министров. – Сенат. – Тайная канцелярия. – Ушаков. – Тайная контора в Москве. – Салтыков. – Дело Долгоруких. – Дело смоленского губернатора князя Александра Черкасского. – Дело кабинет-министра Волынского. – Характер дел, производившихся в тайной канцелярии над лицами, менее знатными.

При большом количестве писем Анны Ивановны чрезвычайно мало таких, которых содержание относилось бы к важным предметам; судя по оставшейся переписке этой государыни, приходится признать справедливость приговора современников, что она проводила время в пустых забавах и вовсе не занималась делами. Верховное управление государством предоставлено было кабинету министров, состоявшему из четырех главных руководителей: канцлера графа Головкина, князя Алексея Черкасского, барона Андрея Ивановича Остермана и графа Миниха.

Из них мы можем яснее определить деятельность только последнего, – во-первых, потому, что он был талантливее других, во-вторых, потому, что он заведовал военною частью и был вместе главнокомандующим российских военных сил, а такого рода деятельность представляется сама собою выпуклее всякой другой. О прочих кабинет-министрах трудно указать, какие законоположения и распоряжения исходили от того или от другого: все издавалось от имени императрицы, но так же точно, как если бы вместо нее сидел на престоле младенец. Все, что происходит в области государственной внутренней и внешней политики, везде представляется исходящим от царствующей особы, и часто настоящие заправщики дел ускользают от наблюдения истории.

Тотчас по вступлении Анны Ивановны на престол с самодержавною властью, был уничтожен верховный тайный совет и восстановлен сенат в том значении, в каком учредил его Петр Первый. Он разделился теперь на пять департаментов: 1) духовных дел, соприкасающихся с мирскими, 2) военных сухопутных и морских сил, 3) доходов и расходов, 4) юстиции и 5) мануфактур и торговли. Сенат был верховным местом над всеми коллегиями и канцеляриями и посылал инструкции должностным лицам. Восстановлены должности генерал-прокурора и обер-прокуроров, хотя не упраздненные, но позабытые после Петра Первого. В Москве учреждены приказы судный и сыскной – последний для уголовных дел, которых нерешенными накопилось тысяч до двадцати. Вместо уничтоженного при Петре Втором Преображенского приказа, в марте 1730 года учреждена была тайных розыскных дел канцелярия, отданная под управление генерала Андрея Ивановича Ушакова, который своею суровостью приобрел такую же славу, как и Ромодановский. Впрочем, в законодательстве Анны Ивановны являются правила, свидетельствующие о сравнительно большей внимательности к судьбе несчастных жертв доносов; так, при Петре I доносчик отвечал жизнью только за такой донос, который был затеян ложно по злобе, а при Анне Ивановне – за всякий донос, если он оказывался ложным, по какому бы побуждению он ни возникал; таким образом, здесь как будто видно желание уменьшить доносничество. Но это была мера только кажущаяся: в том же указе, где говорится о каре за лживые доносы, угрожают смертною казнью всякому, кто, услышав слова, произнесенные неуважительно о царской особе, не донесет о них. Притом способы допросов, производившихся секретно с неизбежными пытками, зависели от произвола судей.

Нам осталось несколько дел, производившихся в тайной канцелярии над важными государственными лицами. Как только государыня укрепилась в самодержавии, опала от нее прежде всех и паче всех постигла род Долгоруких и отчасти Голицыных: то было мщение за попытку ограничить самодержавие. Долгоруких преследовали с какой-то утонченною злобою, сначала как будто при наказании показывая и снисхождение, а потом постепенно увеличивая над ними жестокость кары. 8 апреля 1730 года постиг этот род первый удар, сравнительно с последующими еще незначительный; фельдмаршалов Василия и Михаила Владимировичей предназначали удалить губернаторами, первого в Сибирь, второго в Астрахань, князя Ивана Григорьевича – воеводой в Вологду, Алексею же Григорьевичу и брату его Сергею, со всеми членами их семейств, повелевалось безвыездно жить в своих родовых имениях. Но через несколько дней, 14 апреля, последовал иной указ: в нем князя Алексея Григорьевича с сыном Иваном и с братьями обвиняли в том, что они «покойного государя Петра Второго под предлогом забав и увеселений отлучали от честного и доброго обхождения и привели на сговор супружества с дочерью Алексея Григорьевича, княжной Екатериной, мало заботились о здоровье молодого государя, сверх того, скарб царский в дорогих вещах ценою в несколько сот тысяч себе забрали». За это, хотя их признавали «подлежащими жестокому истязанию», но государыня, милуя их, наказывает их так: князьям Алексею и Сергею Григорьевичам повелевает с женами и с детьми жить безвыездно в дальних деревнях, братьев их Ивана и Александра – определить в отдаленные города воеводами. У всех у них повелено отобрать чины и кавалерии. О князе Василии Лукиче в царском указе сказано: «За многие к нам самой и государству нашему бессовестные противные поступки, за то, что дерзнул нас весьма вымышленными и от себя самого составными делами безбожно облыгать, лишить чинов и орденов, сослать в дальнюю его деревню и там жить ему безвыездно за крепким караулом». Это был второй шаг. В исходе лета того же 1730 года последовал третий шаг: князя Алексея Григорьевича с детьми повелено сослать в Березов, князя Василия Лукича – в Соловки, князя Сергея Григорьевича – в Ораниенбург, вместе с его матерью, а князя Ивана Григорьевича – в Пустозерск.

Фельдмаршала Василия Владимировича, который не вступил в предполагавшуюся для него губернаторскую должность, тогда не тронули и оставили при его прежнем сане; только государыня при каждом удобном случае показывала к нему свое невнимание, а в конце 1731 года обнародован был указ, который от имени императрицы сообщал во всеобщее сведение, что «фельдмаршал Василий Долгорукий дерзнул не токмо наши полезные государству учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять». Собранными на тот конец министрами и генералами он был осужден на смертную казнь, разом с гвардии капитаном князем Юрием Долгоруким, прапорщиком князем Алексеем Борятинским и Егором Столетовым, которые все «явились в некоторых жестоких государственных преступлениях». Государыня смягчила такой приговор: фельдмаршала Долгорукого повелела она заточить в Шлиссельбургскую крепость, а прочих – сослать «вечно» в каторжную работу. Велено при этом лишить их всех чинов, орденов и всего движимого имущества. Фельдмаршал был потом перемещен из Шлиссельбурга в другое место заточения – в Иван-город, а из сосланных в то время в Сибирь – Столетов, по доносу, был снова привлечен в тайную канцелярию, обвинен в произнесении непристойных слов против высочайшей особы, пытан и обезглавлен.

Бывший сотоварищ Долгоруких, по замыслу об ограничении самодержавия, князь Димитрий Михайлович Голицын был долго щадим, считался в звании сенатора, но редко посещал сенат и проживал постоянно в своем подмосковном имении в селе Архангельском, где у него была многотомная библиотека. Но наверху, у государыни, не забыли его дел, совершенных при вступлении на престол Анны Ивановны. Несколько лет его не трогали, а в 1736 году придрались по поводу прикосновенности его к тяжбе, которая велась между зятем его, князем Кантемиром, и родственниками последнего об имении. Князю Димитрию Михайловичу поставили в вину, что он отговаривался болезнью, не хотя императрице и государству служить, уклонялся от возлагаемых на него поручений и настроил чиновника Перова, чтоб он, получая из казны жалованье, занимался не делами службы, а делом зятя его Кантемира, а когда Перов сказал ему: «Надобно по совести рассуждать», – князь Димитрий Михайлович на это ответил: «Совесть подлежит суду Божескому, а не человеческому»; когда же князя Димитрия Голицына призвали в высший суд, он там произнес такое выражение: «Если б сатана из ада говорил мне что-нибудь полезное, я бы и его послушал!» Все такие выражения признаны выходками, противными Богу и государыне. Князя Димитрия Михайловича отправили в Шлиссельбургскую крепость для содержания там за крепким караулом. Это произошло в начале 1737 года, а в апреле 1738 он скончался в заточении.

Казалось, участь тех Долгоруких, которым для житья был назначен Березов, была окончательно решена. Помучивши постепенным усилением кары, их, наконец, сослали в ледяные пустыни, где они должны были истаять, забытые всем миром – и друзьями, и врагами. Вышло не так.

Их повезли в Березов в июле 1730 года. Позволили взять им с собою пятнадцать человек прислуги. Капитан Максимов с отрядом солдат в 24 человека провожал их до Тобольска. Вдруг на дороге догоняет их посланный вслед за ними прапорщик Любовников для описи их пожитков. Оказалось, что князь Алексей Григорьевич взял с собою три образа в золотых окладах, два золотых креста с алмазами и золотую чашу, подаренную отцу его в Польше. Бывшая невеста Петра II везла с собою много разных драгоценностей и новых платьев, сделанных в ожидании свадьбы. У всех Долгоруких был запас дореформенного платья старинного покроя, так как в домашнем быту бояре еще продолжали в нем ходить, хотя официально одевались в иноземную одежду, введенную Петром I. Все это отобрали. Из Тобольска доставил сосланных Долгоруких в Березов с двадцатью четырьмя солдатами капитан Шарыгин. В Березове сосланных поместили на житье в остроге и выпускали их только в церковь. Ради унижения их обязали есть деревянными ложками и пить из оловянных стаканов, как бы простолюдинов. Князья Долгорукие, с первых дней поселения своего в Березове, жили между собою несогласно. Князь Алексей Григорьевич упрекал сына Ивана, зачем он не дал Петру Второму подписать духовную. «Разрушенная» (как называли ее) невеста царская, гордая и надменная, никак не могла снести судьбы своей, капризничала и производила смуту между своею роднею. Уже привезший в Березов Долгоруких капитан Шарыгин послал на них донос об утайке пожитков против описи, но последствием такого доноса на первый раз был только царский указ о том, чтобы Долгорукие вели себя смирно и непристойных слов никаких не произносили. Жена Алексея Григорьевича жила недолго в ссылке; в ноябре 1730 года ее не стало. Князь Алексей Григорьевич скончался в 1734 году, и сын его Иван, бывший фаворит Петра II, остался главою семьи. Супруга Ивана, обрученная с ним еще во дни его величия, Наталия Борисовна, урожденная Шереметева, дочь знаменитого фельдмаршала Петровских времен, уже после опалы жениха своего сдержала данное прежде слово, обвенчалась с ним и последовала в ссылку, несмотря на недовольство всей родни своей и, между прочим, своего брата Петра, который, при своем огромном богатстве, показывал мало участия к несчастной сестре. Женщина эта была нравственно выше своего супруга, который во время своего величия вел рассеянный и даже безнравственный образ жизни, и хотя на время был приведен в чувство бедствиями всего своего рода, но, будучи в ссылке, скоро снова показал прежнюю ничтожность души. Спознавшись с окружавшею его средой, он заводил приятельские беседы с офицерами местного гарнизона, с местными священниками и обывателями, и от скуки вместе с ними пьянствовал, а этому пороку он и прежде был причастен. Он особенно подружился с флотским поручиком Овцыным, постоянно становился с ним рядом в церкви и ходил вместе с ним в баню. Молва сделала Овцына любовником бывшей царской невесты. Майор Петров, в качестве пристава при Долгоруких, вместо строгого надзирательства над ссыльными, стал приятелем князя Ивана Алексеевича. Березовский воевода Бобровский сблизился с Долгорукими, из участия к их печальной судьбе посылал им от себя съестное и дарил песцовыми мехами, а Наталия Борисовна подарила ему сукна на одежду и золотые часы. Все это само по себе было бы безвредно; но Иван Алексеевич, под влиянием вина, не умел сдерживать языка своего и в кругу своих березовских знакомых рассказывал о разных придворных событиях. Замечательно, что хотя вообще принято полагать, будто Бирон преследовал Долгоруких, но Иван Алексеевич, жалуясь, что Анна Ивановна погубила весь род их, никаким намеком не обвинил в этом Бирона. Напротив, он в числе врагов своих указывал на цесаревну Елисавету, которая впоследствии, занявши престол, восстановила падшую знатность рода Долгоруких. Между тем, находясь в ссылке в Березове, Иван Алексеевич приписывал свое несчастье, между прочим, наговорам на него Елисаветы, которая будто бы мстила ему за то, что при Петре Втором он проводил мысль заточить ее в монастырь за легкомысленное поведение.

Иван Алексеевич возымел было надежду на облегчение участи всего своего рода. Один из братьев князя Алексея Григорьевича, Сергей, был зятем барона Шафирова, бывшего тогда в силе при дворе. По особенному ходатайству тестя ему дозволили переселиться в свое имение Замоторино в Касимовском уезде, а вслед за тем Шафиров ходатайствовал перед императрицею о допущении своего зятя служить по дипломатической части. Но у рода Долгоруких при дворе было немало врагов, которые боялись, чтоб этот род, поднявшись на прежнюю высоту, не стал вредить им. Такими противниками Долгоруких были: Андрей Иванович Остерман, начальник тайной канцелярии генерал Ушаков и обер-егермейстер Волынский, недавно входивший в силу. Они подействовали на Бирона и внушили ему мысль, что Долгоруким опасно давать свободу и значение. Всех враждебнее к Долгоруким относился Ушаков, и он-то взялся найти путь погубить их окончательно и сделать навсегда безвредными. Это было нетрудно при неосторожности и болтливости Ивана Алексеевича. Уже были на них доносы. В 1737 году последовал донос офицера Муравьева об утайке вещей против описи, произведенной над имуществом ссыльных. Долгорукие, извещалось в доносе, припрятали два патента за подписом императора Петра II и книгу о коронации того же императора. Сообщалось, кроме того, что майор Петров, поставленный над ними приставом, дает им послабление: у них много лишних вещей, они пожертвовали в церковь парчу, они свободно посещают березовских обывателей, и к ним допускают последних. По этому доносу присланный капитан Рагозин произвел новую опись их имущества: над ссыльными усилили караул. Но вскоре за тем приехал в Березов, как будто по делам службы, тобольский подьячий Тишин. Подозревали, не без основания, что это был нарочно подосланный шпион. Тишин подделался к Долгоруким и стал бывать у них в сообществе с другими знакомыми. Ему приглянулась княжна Екатерина, и раз, пьяный, он стал выказывать любовь свою к ней в слишком грубых формах. Екатерина отвернулась от него и сказала о его назойливости другу брата своего, Овцыну. Овцын, согласившись с казачьим атаманом Лихачевым и сыном боярским Кашперовым, отколотили Тишина. Тогда последний, из мщения за свою обиду, послал на Ивана Алексеевича донос о его болтовне; доносил также на майора Петрова и на воеводу Бобровского, что они мирволили Долгоруким. Вслед за тем, в мае 1738 года, приехал в Березов тобольского гарнизона капитан Ушаков, родственник генерала Андрея Ивановича. Ему поручено было стороною разузнать о поведении сосланных Долгоруких, а им самим ласково объявить, что государыня желает улучшить их положение. Ушаков познакомился с березовскими обывателями и узнал многое, что ему было нужно. Он уехал из Березова, а вслед за тем пришел царский указ – отделить Ивана Алексеевича от прочих членов его рода. Его заперли в землянке. Наталия Борисовна выпросила у майора Петрова дозволение приносить мужу и подавать через окно пищу, потому что его стали содержать на казенном хлебе скудно и грубо.

В сентябре того же 1738 года, в бурную ночь приплыла по реке Сосве лодка с солдатами и с царским указом. Всех ссыльных Долгоруких велено было отправить в Тобольск. Разом с ними туда же препроводили оговоренных Тишиным и Ушаковым лиц: майора Петрова, воеводу Бобровского, Овцына, Лихачева, Кашперова, пять священников и одного диакона. В Тобольске их всех засадили в тюрьму и подвергли допросам. Иван Алексеевич упорно молчал, и несколько дней от него не могли добиться ни слова. Его засадили в темное, сырое подземелье; надели на него ручные и ножные кандалы и приковали к стене. Тогда он впал в нервное расстройство, близкое к умопомешательству, и стал наговаривать на себя то, о чем его даже не спрашивали. Он рассказал неизвестные правительству подробности составления фальшивой духовной от имени императора Петра II в пользу преемства по нем на престоле его невесты. Излагая эту историю, он обвинил дядей своих Сергея и Ивана Григорьевичей, князя Василия Лукича и фельдмаршалов князей Василия и Михаила Владимировичей. Производили следствие капитан Ушаков, бывший доносчик на него, и Суворов (отец знаменитого Александра Васильевича). Они предложили обвиненным 16 пунктов: «О вредительных и злых словах в поношении чести ее императорского величества и цесаревны Елисаветы, о разговорах, веденных с Тишиным, о майоре Петрове, об Овцыне, о Бобровском и других, и о книге, будто бы напечатанной в Киеве, где изображалось уже совершившимся бракосочетание Петра Второго с княжною Екатериною Долгорукою». Иван Алексеевич и себя самого, и других оговорил, но уверял только, что книги киевской печати о бракосочетании Петра Второго не видал, а была у него книга о коронации этого императора, но брат его Николай эту книгу сжег. Несколько раз водили его к дыбе и подвергали жесточайшим истязаниям; наконец Ивана Алексеевича отправили из Тобольска в Шлиссельбург, а меньших братьев его Николая и Александра – в Вологду. Указом 31 января 1739 года в Шлиссельбург были собраны все оговоренные Иваном Алексеевичем князья Долгорукие.

Между тем, с отправкою Ивана Алексеевича, следствие в Тобольске не прекратилось над лицами, прикосновенными к делу о Долгоруких. Таких набралось до пятидесяти особ. Тут были офицеры, солдаты, подьячие, отставные дворяне, дети боярские, священники, дворовые боярские люди и разного звания обыватели березовские. Девятнадцать из них потерпели казнь. Майору Петрову отрубили голову; священников били кнутом и разослали по дальним сибирским городам; одному из них, Федору Кузнецову, бывшему духовником Ивана Алексеевича, после наказания кнутом вырезали ноздри. Офицеры и дворовые люди Ивана Алексеевича и некоторые из березовских обывателей записаны были рядовыми в сибирские полки. Березовский воевода Бобровский неизвестно каким образом ускользнул от кары.

В Шлиссельбурге следствие над Долгорукими производили Остерман, Ушаков и Волынский. Следствие это, начавшись с октября 1738 г., тянулось целый год; наконец, по царскому повелению, Долгоруких отвезли в Новгород и 8 ноября 1739 года за городом на Торговой стороне, близ Скудельничьего кладбища, их казнили. Князя Ивана Алексеевича колесовали, потом отрубили ему голову; князьям Сергею и Ивану Григорьевичам прямо отрубили головы; меньшому брату Ивана Алексеевича Николаю отрезали язык; двух других братьев, Алексея и Александра, высекли кнутом и заслали в Камчатку. Иван Алексеевич, как бы думая загладить свое прежнее мелкодушие, перенес мучительную казнь с поразительным геройством. Бывшая невеста Петра II-го сослана была в Горицкий монастырь, на берегу реки Шексны, и там была подвергнута строжайшему заключению. Надменность и там ее не оставляла. Игуменья, происходившая из простонародья, вздумала показывать над ней начальническое первенство. Княжна Екатерина сказала ей: «Ты должна уважать свет и во тьме: я все-таки княжна, а ты холопка, не забывай этого!» Судьба ее облегчилась уже по вступлении на престол Елисаветы, когда восстановлено было достоинство князей Долгоруких. Освобожденная из заточения, она выдана была замуж за графа Александра Брюса, но после свадьбы жила недолго и умерла в Новгороде, куда приезжала поклониться праху казненных родичей. Потомки казненных в Новгороде Долгоруких построили близ церкви Рождества Христова церковь Св. Николая и там поместили гробы злополучных предков, покрытые на верхней крышке слоем извести.

В числе дел тайной канцелярии не лишено интереса также дело смоленского губернатора князя Черкасского. Некто молодой человек, служивший прежде у недавно скончавшейся цесаревны Екатерины Ивановны, герцогини мекленбургской, смоленский помещик Милашевич-Красный 29 сентября 1733 года явился в Гамбурге к российскому резиденту Алексею Петровичу Бестужеву и подал донос, что смоленский губернатор дал ему совет ехать в Голштинию и служить голштинскому герцогу, которого сын есть истинный наследник российского престола, будучи по матери единственным внуком великого Петра. Доносчик присовокуплял, что многие местные дворяне расположены признать царем голштинского принца, а смоленский губернатор при первом удобном случае употребит для его воцарения все средства, какие представляет для этого управление краем. По этому доносу генерал Ушаков сам поехал в Смоленск, арестовал губернатора и привез в тайную канцелярию. Донос Милашевича-Красного был очень неискусен: он оговорил в соумышлении с Черкасским таких лиц, о которых тотчас оказалось, что они не могли быть соучастниками, и от многого сам доносчик отказался. Тем не менее в тайной канцелярии страхом привели Черкасского к тому, что он сам оговорил себя, был осужден на смертную казнь, но, в виде милости и внимания к его родственнику кабинет-министру князю Алексею Михайловичу Черкасскому, смертная казнь заменена была для виновного вечной ссылкою в Камчатке в Жиганском зимовье. Но в 1739 году тот же Милашевич-Красный, попавшись в преступлении, объявил, что прежде на Черкасского доносил ложно, что князь Черкасский никаких писем через него герцогу голштинскому не давал, никаких поручений не сообщал, а только искал предлога удалить его куда-нибудь подальше, потому что боялся, чтобы Милашевич-Красный не помешал ему в его ухаживании за девицею Корсак. Сосланный князь Черкасский освобожден был уже по смерти Анны Ивановны, а при Елисавете Петровне занимал очень видное место по службе.

Самое последнее в царствование Анны Ивановны и самое громкое политическое дело, производившееся в тайной канцелярии, было дело кабинет-министра Артемия Петровича Волынского. При вступлении Анны Ивановны на престол он губернаторствовал в Казани, считался по справедливости замечательно умным и способным человеком своего времени, но также прославился взяточничеством, всякого рода грабительствами и озорничеством. Это был один из таких господ, у которых, по выражению одного архиерея того времени, «от их чрезвычайных забав люди Божии лишаются сего света безвременно». После Волынский в Москве был председателем комиссии для устройства конских заводов; ревностным исполнением по занимаемой им должности он успел понравиться Бирону. В 1734 году он находился в действующей армии в Польше, где постигла его продолжительная болезнь. По возвращении в отечество ему поручили ехать в Немиров и быть там уполномоченным со стороны России на конгрессе, собравшемся для улаживания политических недоразумений на севере Европы. По прибытии назад он, носивший уже звание обер-егермейстера, получил, по случаю кончины Ягужинского, место кабинет-министра. Важное это место он получил по воле всемогущего любимца государыни Бирона, который, не доверяя дружелюбию к себе Остермана, хотел ввести в кабинет нового члена, чтобы тот в делах оказывал противовес Остерману. Бирон думал найти в Волынском покорную себе креатуру, но ошибся. Будучи по званию кабинет-министра часто вхожим с докладом к государыне, Волынский успел ей понравиться и, как умный, сведущий в делах человек, становился ей так необходимым, что Бирон опасался, как бы Волынский не оттеснил его самого от государыни. Притом скорое возвышение вскружило голову самому Волынскому: он стал невнимателен к своему благодетелю Бирону и перессорился со многими важными и влиятельными лицами. Так он стал непримиримым врагом Остермана, князя Куракина, адмирала Головина; вступил в неприязнь с Минихом и самою императрицею стал недоволен. «Правду говорят о женском поле, – произносил он на ее счет в кругу друзей, – что нрав имеют изменчив, и когда женщина веселое лицо показывает, тут-то и бойся! Вот и наша государыня: гневается, иногда сам не знаю за что; резолюции от нее никакой не добьешься, герцог что захочет, то и делает!»

Зазнавшийся Волынский, ставши кабинет-министром и ощущая милости к себе императрицы, перестал считать свою судьбу зависящей от благорасположения Бирона. По воле сильной российской императрицы, с прекращением мужской линии наследственных герцогов династии Кетлеров, курляндское дворянство избрало своим герцогом Бирона. Насколько тут было искреннего желания видеть его своим властителем, показывает то, что во время происходивших выборов русское войско под командою Биронова свояка, генерала Бисмарка, вступило в Курляндию, и курляндское дворянство, из угождения повелительнице обширного государства, решилось признать верховным главою своего края такого человека, которого несколько лет тому назад не считало достойным ввести в среду дворянского сословия. Ставши герцогом курляндским и оставаясь по-прежнему обер-камергером двора российской императрицы, Бирон хотел, чтобы Россия соображала свою политику с выгодами его герцогства. Курляндия считалась в ленной зависимости от польской Речи Посполитой, и курляндскому герцогу был расчет находиться с Речью Посполитой в дружелюбных отношениях, тем более, что польский посол в Курляндии Кайзерлинг от имени своего короля ходатайствовал перед курляндским дворянством о выборе в герцоги Бирона. Теперь поляки домогались от России удовлетворения за убытки, причиненные русскими войсками во время прохода их через польские владения, когда велась война России с Турциею. Бирон настаивал, чтоб Россия заплатила Польше по ее требованию, а Волынский в кабинете министров доказывал, что платить не следует, и по этому поводу произнес, что он, не будучи ни польским паном, ни вассалом Польши, не имеет причины задабривать народ, издавна враждебный России. Напоминание о вассале пущено по адресу Бирона не в бровь, а прямо в глаз: герцог был взбешен и тогда же решился во что бы то ни стало отомстить за это Волынскому. Тут присоединилось еще обстоятельство, усиливавшее вражду между герцогом и Волынским. Бирон задумывал женить сына своего Петра на племяннице императрицы Анне Леопольдовне, будущим детям которой Анна Ивановна заранее назначала преемство российского престола. Бирон хотел воспользоваться беспредельною привязанностью к нему императрицы и проложить своему потомству путь к царской короне. Много встречал при дворе недоброжелателей Бирон своему проекту – и главным из них был Волынский. Собственно, ни Волынский, ни иной кто-либо не могли помешать видам Бирона, потому что сама принцесса Анна Леопольдовна не терпела сына его, Петра. Но для злопамятного, не прощавшего своим врагам Бирона было достаточно, что Волынский изъявлял нежелание успеха его плану. Между тем Волынский, зазнаваясь все более и более, отважился подать императрице «генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», где излагались разные предположения, касавшиеся укрепления границ, церковного устройства, правосудия и торговли. К своему проекту Волынский приложил записку о том, что государыня окружает себя лицами недостойными и отдаляет достойных. Императрица спросила: кого он считает недостойным? Волынский назвал Остермана, князя Куракина и адмирала Головина. «Ты даешь мне советы, как будто молодому государю», – сказала Анна Ивановна. Из этих слов Волынский должен был заключить, что ему может быть худо.

Была еще более свежая причина несогласия между Волынским и Бироном. В феврале 1740 года устраивался ледяной дом, о котором выше было упомянуто. Приготовлялись ко всеобщей потехе; главным распорядителем ее был Волынский. Он послал одного кадета привезти к нему Василия Кирилловича Тредьяковского, академика, впоследствии носившего звание «профессора элоквенции и хитростей пиитических», за тем, чтоб заставить его написать и на празднике прочитать стихотворение, приличное событию. Кадет, явившись к Тредьяковскому, объявил, что его требуют в кабинет, а потом повез его на «слоновый» двор, где находился тогда Волынский. Тредьяковский жаловался Волынскому на кадета, что он его перепугал, сказавши, что требуют его в кабинет; а кадет, со своей стороны, жаловался на Тредьяковского, что тот дорогою бранил его. Тогда Волынский, не слушая оправданий и объяснений Тредьяковского, начал бить его по щекам и велел при себе делать с ним то же и кадету. Наконец Тредьяковский спросил – что ему далее делать; Волынский приказал спросить об этом у архитектора и полковника Еропкина. Последний, спрошенный Тредьяковским, указал ему писать стихи на предстоящий праздник. Тредьяковский, избитый по щекам, умытый собственною кровью, отправился домой и всю ночь сочинял стихи. Но свежие воспоминания обиды не давали ему покоя, и, дождавшись утра, он, наскоро одевшись, отправился к герцогу курляндскому просить милости и обороны. На беду его, прежде чем дождался он появления герцога, чтобы припасть к его ногам, вдруг вошел в переднюю Волынский, сам приехавший с утренним визитом к любимцу. Увидев Тредьяковского, он сразу понял, что тот пришел на него жаловаться; но, скрыв это, спросил: «Ты зачем здесь?» Тредьяковский собирался с духом – что ему ответить, но Волынский, не допустивши его произнести ни слова, ударил его в щеку, потом вытолкал взашей и передал ездовому, приказав отвезти его в комиссию под караул. Через несколько минут прибыл туда и сам Волынский, приказал снять с Тредьяковского шпагу, разложить на земле и, обнажив спину, бить палкою. Тредьяковский получил 70 ударов. После того Волынский приказал поднять его и о чем-то его спросил. Тредьяковский, как сам после говорил, не помнил, что тогда отвечал ему, а помнил только, что Волынский опять приказал положить его и закатить еще 30 ударов палкой.

Его не отпустили домой, а оставили в комиссии под арестом до утра. Тредьяковский, под караулом, всю ночь твердил стихи, которые должен был читать перед публикою «в потешной зале», «хотя мне, – замечает Тредьяковский в своем рассказе об этом событии, – уж не до стихов тогда было». Вечером повезли его в маскарадном платье под маскою в потешную залу; там он прочитал наизусть перед публикою свои стихи и тотчас отведен был под караулом опять в комиссию, где ночевал и другую ночь, а на следующий день в 10 часов утра его привезли опять к Волынскому. Вельможа сказал ему: «Я не хочу с тобой расстаться, еще раз на прощанье не побивши тебя». Бедный пиит плакал, умолял не бить его, потому что он и так уж изувечен, но, по выражению Тредьяковского, «не преклонил сердца его на милость». Волынский приказал вывести пиита в переднюю и велел там караульному офицеру отсчитать ему еще 10 ударов палкою. «Жалуйся на меня теперь кому хочешь, – сказал он Тредьяковскому, – а я свое уже взял с тебя; если вперед станешь сочинять песни, то тебе и паче того достанется!» Из этих слов видно, что Волынский был уже сердит на Тредьяковского за сочинение какой-то песни, оскорблявшей вельможу.

Это вопиющее поругание человеческого достоинства осталось бы для Волынского без последствий, потому что, по тогдашним понятиям, академик Тредьяковский был чересчур ничтожная личность в сравнении с кабинет-министром. Но лицо, которое стояло выше всех кабинет-министров, любимец императрицы, нашел в этом предлог насолить своему сопернику. Бирон подал государыне жалобу, вменяя себе в личное оскорбление поступок, который дозволил себе Волынский с Тредьяковским в приемной герцога. Он при этом припомнил, как Волынский еще в прошлом году подавал государыне записку, в которой хотел привести в подозрение приближенных к ее величеству особ. Пусть Волынский разъяснит то, что он в своей записке изложил в темных и двусмысленных выражениях, иначе он, Волынский, должен быть признан виновным в поступке, крайне непристойном и предерзостном, так как он осмелился наставления, годные для малолетних, давать мудрой государыне, которой великие качества и добродетели весь свет превозносит. Так выражался герцог и требовал, чтобы Волынский немедленно был предан суду. Императрица уважала Волынского и отнюдь не расположена была губить его; отдать же Волынского под суд – значило наверно погубить его, потому что все судьи поступят так, как желательно любимцу. Анна Ивановна отказала в просьбе своего любимца. Тогда Бирон категорически заявил государыне: «Либо он, либо я! Если Волынский не будет предан суду, я принужден буду навсегда выехать из России. Уже при всех иностранных дворах стало известно, что Волынский сделал с Тредьяковским в покоях курляндского герцога. Если он не будет судим, то на мне останется вечно бесчестие». Государыня слишком свыклась с Бироном, слишком любила его, чтоб не пожертвовать для него кем бы то ни было. После усиленных просьб Бирона, сопровождавшихся то коленопреклонениями, то порывами досады, она согласилась на все и приказала нарядить суд над Волынским.

В апреле 1740 года составилась судная комиссия. 12-го числа этого месяца объявлен был Волынскому домашний арест, а 15-го потребовали его к суду. Членами судной комиссии были: генерал Григорий Чернышов, генерал Андрей Ушаков, Александр Румянцев, князь Иван Трубецкой, князь Репнин, Михайло Хрущов, Василий Новосильцев, Иван Неплюев и Петр Шипов. Потребовали, чтобы Волынский назвал поименно тех лиц, о которых в поданной императрице записке только намекал, называя их опасными. Волынский указал на Остермана, князя Куракина, адмирала Головина, прибавил к ним также уже подвергшихся царской опале Долгоруких и Голицыных. Потом 17 апреля он дал отзыв, что «все прежнее он написал по злобе на Остермана, князя Куракина, Ягужинского и Головина»; сознавался о себе самом, что, получивши место кабинет-министра, он «возомнил, что стал очень умен, а ныне видит, что от глупости он все врал со злобы». Волынский совершенно потерялся, становился на колени, кланялся в землю, просил пощады. Председательствующий в комиссии Чернышов сказал: «Вот как в плутовстве тебя обличили, так ты и повинную принес». Волынский на это произнес: «Не поступай со мной сурово: ты так же горяч, как и я; но у тебя есть дети, воздаст Бог детям твоим!» Относительно поступка с Тредьяковским Волынский без всякого оправдания признал себя виновным. Вместе с прочим он сознавался, что позволял себе дерзкие отзывы об императрице, хотя и уверял, что при этом злого намерения сделать что-нибудь худое у него на уме никогда не было. Этим сознанием Волынский себя погубил. Сознавшись в предерзостных отзывах о высочайшей особе, он стал уже преступником пред законом. «Ты сам знаешь, – говорили ему, – как ты мучил жестокими побоями полицейских служителей за то, что, идучи мимо твоего двора, не сняли шапок! И нам за твои злодейственные слова и рассуждения про ее императорское величество тебя без наижесточайшего наказания оставить невозможно». Его потащили на дыбу, дали сперва восемь, потом шестнадцать ударов кнутом. Он под пыткой ничего нового на себя не показал, но открыл несколько своих прежних дурных дел; так, он признавался, что брал взятки с купцов товарами и деньгами, что, бывши еще в Казани губернатором, он наживался взятками и нахватал таким способом тысяч на шесть или на семь. Двое членов судной комиссии, враги Волынского – адмирал Головин и князь Куракин – вышли из комиссии. В числе оставшихся всем делом заправляли Ушаков и Неплюев.

Назначен был верховный суд из сенаторов и пятнадцати особ, по указанию императрицы. Ушаков и Неплюев, производившие следствие над подсудимыми, были в числе судей, хотя это было противно основным, везде господствующим правилам юриспруденции.

Этот суд приговорил Волынского к смертной казни через посажение на кол. Прикосновенные к его делу друзья, которым он читал свой проект, поданный потом государыне, и слышал от них одобрения, приговорены: президент коммерц-коллегии Мусин-Пушкин к лишению языка и ссылке в Соловки, архитектор Еропкин и Хрущов – к отрублению головы, Соймонов, секретарь кабинета Эйхлер и де ля Суда – к наказанию кнутом и к ссылке в каторжную работу. Когда пришлось подписывать смертный приговор, у Анны Ивановны проснулось чувство жалости к человеку, которого так недавно она любила и уважала, но Бирон опять заявил, что если Волынский останется жив, то его, Бирона, не будет в России. Анна Ивановна снова поддалась любви и привычке к Бирону, – она подписала приговор.

27-го июня совершился жестокий приговор. Эшафот для казни был устроен под распоряжением Ушакова и Неплюева на Сытном рынке близ крепости. Прежде всего в тюрьмах отрезали языки Волынскому и Мусин-Пушкину. Последний, будучи другом Волынского, призванный на суд, начал порицать слабость императрицы и ее пристрастие к немцам, а когда от него требовали указания таких черт в поступках Волынского, которые послужили бы к его обвинению, Мусин-Пушкин сказал: «Я вам не доносчик!» По совершении этих операций, Ушаков и Неплюев повели Волынского на казнь. Кровь лилась ручьем из отрезанного языка. Ему устроили повязку – род намордника, чтобы остановить течение крови; но, не находя исхода через рот, кровь хлынула в горло. Волынский стал лишаться чувств, так что двое служителей втащили его под руки на эшафот. При виде ужасных орудий казни, ожидавшей его, он задрожал; но тут прочитан был указ, в котором было сказано, что государыня смягчает ему казнь, заменяя посажение на кол отрублением головы. Это приободрило несчастного в последние минуты.

После совершения казни над Волынским, Еропкиным и Хрущовым, тела казненных оставлены были в продолжение часа на эшафоте для зрелища всему народу, потом отвезены были во двор церкви Сампсона Странноприимца и там погребены в одной могиле. Соймонова, Эйхлера и де ля Суду, после наказания кнутом на том же эшафоте, отправили в тот же день в Сибирь. Через три дня после того сын казненного Волынского и две дочери его были отправлены в Сибирь; дочери были насильно пострижены. Брат Волынского без всякого повода был посажен в крепость. Уже по смерти Анны Ивановны правительница Анна Леопольдовна освободила их всех и приказала признать пострижение девиц незаконным и недействительным. При императрице Елисавете обе дочери Волынского вышли за знатных особ. Кроме этих лиц, пострадавших по суду вместе с Волынским, было обвинено еще несколько – и между ними Бланк и Смирнов – за то, что рассказывали, как Бирон на коленях просил у Анны Ивановны о казни Волынского. Их засадили в тюрьму. Правительница Анна Леопольдовна их освободила.

В числе жертв тайной канцелярии при Анне Ивановне был также Макаров, бывший при Петре Первом начальником «кабинета». Было время, когда этот человек был в приближении к государю, а потому в силе; многие тогда заискивали его расположения, и в числе таких была и Анна Ивановна, не смевшая тогда и подумать о том, чтобы когда-нибудь достичь верховного сана. Тогда ее и сестру ее Екатерину в Москве звали неуважительно Ивановнами; тогда и она обращалась к сильному Макарову с разными просьбами. Но время изменилось. Анна Ивановна стала императрицею и потребовала от Макарова свои прежние письма. Естественно, Анна Ивановна недолюбливала этого человека, свидетеля ее прежнего унижения. Его затянули в какое-то дело по отчетности и подозревали в каких-то злоупотреблениях. Его содержали под арестом в Москве два года и девять месяцев. За это время домашние дела его пришли в беспорядок. Заключенный письменно умолял государыню о милости. По этому прошению от ареста его совершенно не освободили, а только дозволили посещать церковь и заниматься некоторыми домашними делами. Но ему запрещено было ездить «по компаниях» и съезжать из Москвы: в этом обязали его подпискою.

В числе политических дел, которые решала тогда тайная канцелярия, бросается в глаза дело самозванца, принявшего имя царевича Алексея Петровича. Это был польский шляхтич Миницкий; двадцать лет назад он прибыл в Россию, то служил в солдатах, то проживал по монастырям, преимущественно в Малороссии; потом пристал к ватаге рабочих дровосеков, которые проходили через село Ярославец, близ Басани в Киевском полку. Здесь он объявил, что он – царевич Алексей и уже многие годы ходит нищим. Ему поверили – священник этого села, как видно, по глупости, и несколько солдат, стоявших на почтовом стане по пути, устроенному для сообщения столицы с действующей армией. Священник допустил его в церковь, приказал зажечь свечи и звонить; народ подходил, самозванец стоял в царских дверях и держал крест. Но тут вдруг вбежал в церковь сотник с казаками, приказал самозванца вытащить вон из церкви, а оттуда в кандалах отправил в полковую канцелярию в Переяслав. Переяславский полковник препроводил его в кандалах в Москву в тайную контору. Самозванца и священника, признавшего его царевичем, посадили на кол, некоторых из солдат четвертовали, другим головы порубили.1

Кроме дел, более или менее с политическим смыслом, в тайной канцелярии и в ее московской конторе производилось множество дел совершенно ничтожных и, тем не менее, по способу их производства, ужасных. Довольно было того, если кто подслушал, как две бабы торговки болтали между собою и пересказывали одна другой ходившие в народе сплетни, в которые замешивалось имя императрицы или ее любимца: слушавшему стоило закричать «слово и дело» – его тащили в «тайную», за ним тянули оговоренных им баб; бабы наговаривали сперва одна на другую, потом наименовывали разных лиц; – отыскивали указанных бабами лиц, подвергали допросу и чаще всего тут же жесточайшим пыткам, – дыбе, кнутам, вождению по спицам, жжению огнем. Обыкновенно дело не представляло той важности, какой от него ожидали, но попавшийся в тайную канцелярию редко выходил из нее, а обвиненный почти никогда не возвращался домой: при страшных пытках всегда находились виновные, потому что один вид орудий, терзающих человеческое тело, способен был побудить большинство людей принять на себя какие угодно преступления и оговорить хоть родного отца. Зачастую случалось, что суд тайной канцелярии признавал злоумышленниками против высочайшей особы таких лиц, которые годились только для больницы умалишенных. Впрочем, эти ужасные черты следует приписать веку, а не характеру Анны Ивановны и вообще не характеру ее царствования, так как эти же черты встречались и прежде нее, особенно при Петре Первом, и немалое время после нее.