logo
Костомаров

Глава 19 Архиепископ Феофан Прокопович

В XVIII веке из лиц духовного звания не было никого, кто бы имел такое важное значение, не только в сфере церкви, но и во всем политическом строе государства, как Феофан Прокопович. С его именем тесно соединяются: важнейшее дело – основание Святейшего Синода и первая история этого учреждения.

Феофан Прокопович родился в Киеве, в 1681 году, от бедного местного купца, который умер, оставивши жену и малолетнего сына Елеазара в крайней нищете. Вдова его скоро за ним последовала в могилу. Елеазар, оставшись круглым сиротою, был принят на попечение дяди, ректора киевской коллегии, Феофана Прокоповича, а после кончины дяди его прютил у себя какой-то киевский мещанин. Елеазар учился в киевской коллегии и, отличаясь счастливою памятью и живою понятливостью, стал лучшим учеником. Когда ему исполнилось семнадцать лет, он отправился для окончания своего учения в польское училище; там он скоро был совращен с православия, принял унию и постригся в монахи, под именем Елисея. Униатский владимирский епископ Заленский увидел в нем необыкновенные способности, и, при его покровительстве, молодой монах Елисей Прокопович был отправлен в Рим, в коллегию Св. Афанасия, учрежденную со специальною целью распространять католичество между последователями восточного православия в Греции и в славянских землях. В Риме Елисей, находясь под влиянием наставника иезуита, познакомился со всею мудростью схоластического богословия, но изучал с большим прилежанием и древних классиков, как греческих, так и латинских. Здесь он присмотрелся к строю римской церкви, однако не усвоил папистической нетерпимости и, как после сам сознавался, уже тогда внутренне насмехался над проклятиями, которые папа Инокентий XII публично сыпал на всех, не принадлежащих к западной церкви и не признающих верховной папской власти. В 1702 году Елисей возвращался уже в отечество через Швейцарию. Прибыв в Почаевский монастырь, а по другим известиям в Киев, он постригся в православное монашество, отрекся от папизма и переменил имя, назвавшись из Елисея Феофаном в память покойного дяди. Сделавшись православным, Феофан как будто хотел загладить свое прежнее отступничество неприязненным отношением к католичеству, в особенности меткими обличениями лукавства и фальшивости иезуитов. В 1705 году он получил место преподавателя пиитики в киевской академии, а в следующем году перешел на кафедру риторики. Преподавая то и другое, Феофан составил курсы пиитики и риторики и написал трагикомедию «Владимир», которая, несмотря на тяжелый стих и нечистый польско-русский язык, не лишена положительных поэтических достоинств и в особенности замечательна по свободомыслию и присутствию таких идей, которые были выше своего века. Феофан писал и говорил проповеди, отличавшиеся тем, что в них не было ни тогдашней школьной рутины, ни утомительной длинноты. Одну из таких проповедей сказал он 5 июня 1706 года в Печерском монастыре в присутствии приехавшего в Киев Петра Великого. Государь тогда заметил проповедника, но так как был сильно занят военными и политическими делами, то и не сделал никакого распоряжения об изменении скромной судьбы киевского профессора. Феофан оставался еще три года в академии, преподавая философию, физику и математику, и сделался известным киевскому губернатору князю Дмитрию Голицыну. После полтавской победы Петр прибыл в Киев, и Феофан опять произносил в присутствии царя проповедь в Софийском соборе, рассыпая в этой проповеди восхваления Петру по поводу одержанной победы; однако и на этот раз Петр не показал к нему особой милости. Более выиграл Феофан перед царским любимцем Меншиковым, когда в декабре 1709 же года произнес при нем в церкви Братского монастыря речь, в которой просил светлейшего князя не отказать в покровительстве академии. Меншиков вспомнил Феофана, вероятно, по его настоянию, вспомнил о нем Петр и во время турецкого похода потребовал к себе в Молдавию; когда Петр находился в Яссах и праздновал там воспоминание полтавской победы, Феофан говорил проповедь, которая понравилась государю. По окончании несчастной прутской войны, Феофан был отпущен в Киев, назначен, по желанию государя, ректором академии и профессором богословия. В этом звании пробыл он до 1715 года и оставил по себе память полезными преобразованиями, а в преподавание богословия ввел более живой метод. В это время сблизился он с богатой малорусской фамилией Марковичей и подружился с одним из них, Яковом Андреевичем, бывшим своим воспитанником в академии, вскоре женившимся на дочери черниговского полковника Павла Полуботка. Феофан много лет поддерживал с этим человеком дружбу и вел с ним постоянную переписку, сообщая ему о своих ученых работах. В 1715 году Петр вызвал Феофана в Петербург, но болезнь задержала его до осени 1716 года. Призыв государя заранее сочтен был знаком скорого посвящения Феофана в епископы. Собираясь в Петербург, Феофан писал своему другу Марковичу: «Говорят, что меня вызывают для епископства; эта почесть привлекает меня так, как бы меня приговорили бросить на съедение зверям. Завидую митрам, саккосам, посохам, свечам и другим украшениям! Прибавьте к этому больших и вкусных рыб! Если я интересуюсь этим, если ищу этого, то пусть Бог покарает меня чем-нибудь еще худшим… Употреблю все усилия, чтоб отклонить от себя эту честь и поскорее возвратиться к вам!» Приехавши в Петербург в конце 1716 года, Феофан не застал там государя, бывшего за границей, но был ласково принят Меншиковым, оставлен в Петербурге и занимался произнесением проповедей, которые печатались и отсылались государю. В этих проповедях Феофан разъяснял современные политические дела, стараясь угождать точке зрения Петра, и составил родословную таблицу русских государей, которая была послана царю, а потом напечатана на отдельном листе с лицевыми изображениями царствовавших в России лиц. По возвращении государя из-за границы, 10 октября 1717 года, Феофан составил от лица маленьких царских детей поздравительную речь на день именин Екатерины, сказал в честь ее похвальное слово, и это очень понравилось государю. В начале 1718 года Петр назначил Феофана псковским архиереем. Уже в это время Пeтp отметил этого человека как незаменимого в деле церковных преобразований и народного просвещения. Петр нашел в нем давно желанного работника для исполнения своих планов: поставить государственную власть выше церковной и совершенно подчинить себе церковь наравне с другими ветвями государственного строя. Петр знал, что духовенство не расположено к нему, что центр церковного противодействия находился главным образом в Москве, притом Петр знал, что не только в ряду приверженцев старины, но и между более образованными духовными царь мог встретить недоброжелателей своим видам. Стефан Яворский, блюститель патриаршего престола, главный духовный сановник в государстве, при всей своей кротости и покорности, при всем уважении, которое к нему оказывал государь, не вполне расположен был слепо идти за Петром и не раз заявлял, где только можно было, такое нерасположение. Между прочим, Яворский еще в 1712 году в своих проповедях осмелился критиковать учреждение фискалов. При своем несомненном православии, Стефан был несколько наклонен к духу римского католичества, по крайней мере, по отношению к идее самостоятельности церкви и независимости ее от светского произвола; то же направление видно было и в других сановниках церкви, воспитанниках киевской академии, перешедших в Москву; таковы были, между прочими, Феофилакт Лопатинский, Стефан Прибылович, Гедеон Вишневский. Все они, наравне со Стефаном Яворским, были противники протестантских идей, которые вторгались тогда понемногу в Россию. В 1713 году возникло знаменитое дело об Иване Максимове и Дмитрие Тверитинове; первый был ученик славяно-латинской школы в Москве и распространял между своими товарищами протестантское учение о непочитании святых мощей и икон, не признавал пресуществления в таинстве евхаристии и проч. Преданный пытке в московском Патриаршем приказе, он оговорил лекаря Дмитрия Тверитинова, его двоюродного брата, цирюльника Фому Иванова, фискала Михаила Андреева и двух торговых людей, Никиту Мартынова и Михаила Минина. Всех взяли в Петербург: допрошенные в сенате, эти лица не были признаны еретиками и в июне 1714 года отправлены в Москву, к Стефану, чтобы освидетельствовать их духовно и принудить принести публичное исповедание веры. Но Стефан, пользуясь тем, что ему дали право духовно освидетельствовать присланных, старался, при помощи разных доносителей, обвинять их, а главным образом Тверитинова, у которого найдены были составленные им сочинения в духе, противном православию. Обвиненные сидели в оковах, но пускались в церковь. В одно из таких посещений церкви, 5 октября 1714 года, Фома Иванов перерубил ножом по лицу образ святого Алексея митрополита, чтобы всенародно показать свой еретический дух. Дело кончилось не ранее февраля 1716 года. Фанатик Фома Иванов был казнен, а прочие, принесшие покаяние, были разосланы под надзор архиереев. Вслед за ересью Тверитинова, в 1717 году, судим был в Преображенском приказе другой кружок вольнодумцев мужского и женского пола, обвиненных в проповедовании противных православию толков о непоклонении иконам и всяким священным вещам и об отрицании церковных преданий. Главными лицами в этом кружке был Иван Зима, с женой своей Настасьей. Всех прикосновенных к этому делу подвергали пытке кнутом, заставили повиниться и покаяться. Царь признавал необходимым, для прочности и спокойствия государства, охранять единство официальной религии, но лично питал склонность к протестантству и много раз выражал ее непочтением к старорусским суевериям и предрассудкам, глубоко вошедшим во внутренность русской церкви; более всего, что нравилось государю в протестантстве, – было учение о верховности государственной власти над церковью. Московским духовным, получившим киевское образование, не по душе было расположение государя к протестантству, и тем сильнее примыкали они к началам римского католичества; их, кроме того, соблазняли разгульные выходки Петра и его кощунские насмешки над духовенством, выражаемые в вакхических празднествах всепьянейшего собора. Феофан с первого же раза поставил себя иначе и, готовясь к посвящению в епископы, сумел подделаться к Петру, произнеся проповедь о власти и чести царской. В этой проповеди он делал явные намеки на московских духовных, укорявших Петра за разгульную жизнь и проповедовавших самостоятельность духовного класса. «Есть люди, – говорил Феофан, – которым кажется все грешным и скверным, что только чудно, весело, велико и славно: они самого счастья не любят; кого увидят здорового и хорошо живущего, тот у них не свят; хотели бы они, чтобы все люди были злообразны, горбаты, темны, неблагополучны… Многие думают, что не все люди обязаны одинаким долгом, что священники и монахи от этого исключаются, – вот поистине змеиное жало, папежский дух, не знаю каким путем достигший и коснувшийся нас!» Петру пришлось очень по душе такое направление, но духовные не простили его Феофану и подняли против него целую бурю; они старались обвинить Феофана в неправославии и не допустить до епископства; к ним пристали и знаменитые своей ученостью братья греки, Лихуды. Стефан Яворский, вместе с Лопатинским и Вишневским, подбивали других епископов протестовать против посвящения Феофана и просить государя отложить его рукоположение, пока Феофан не отречется от своих неправославных мнений. Но они ничего не могли сделать против воли Петра: царь удовольствовался письменным ответом Феофана, в котором последний опровергал воздвигнутые против него толкования; в доказательство своего расположения Петр обедал у Феофана со своим любимцем Меншиковым, а потом, вызванный в Петербург, Стефан Яворский принужден был отказаться от обвинения и просить у Феофана прощения. Оба соперника облобызались, и дело сложилось так, как будто между ними наступило братское примирение, но на самом деле осталось у них друг к другу взаимное нерасположение.

Феофан сделался епископом, и с тех пор, при всяком удобном случае, старался нравиться Петру; так, говоря проповедь в день Александра Невского, он очень ловко восхвалил царя: «Ты един показал еси дело превысокого сана царского быти собрание всех трудов и попечений… ты являеши нам в царе и простого воина, и многодельнаго мастера, и многоимянитаго делателя, и где бы довлело повелевати подданным должное, ты повеление твое собственными труды твоими предваряешь и утверждаешь… Аще бы всех князей наших и царей целая к нам пришла история, была бы то малая книжица противо повести о тебе едином». Благодаря своей большой начитанности и учености, Феофан, по воле государя, написал «Апостольскую географию», «Краткую книгу для учения отрокам» и знаменитый «Духовный регламент». Его книга для учения отроков вооружила против себя молдавского господаря Дмитрия Кантемира, написавшего без своего имени возражения, в которых указывалась неправославность некоторых выражений Феофана. Таким образом, Кантемир нашел, что Феофан, изъясняя вторую заповедь, причисляет почитание икон к идолослужению, выразившись, что тот есть идолослужитель, кто поклоняется какому-нибудь изображению, боится его и надеется на него, как на имеющего некоторую удивительную силу. Не понравился возражателю намек Феофана и на то, что нередко, под покровом святости, обманщики, ради прибытка, утверждают простых людей в почитании ложных мощей, млека Пресвятые Богородицы, крови Иисуса Христа и волос бороды Его. Но никакие возражения подобного рода не могли иметь силы, когда все, что ставили в вину Феофану, до чрезвычайности было согласно со взглядами и намерениями государя. Не менее в духе Петра было тогда же написано сочинение Феофана «О мученичестве», где автор обличал тех фанатиков, которые, будучи недовольны государем за введение иностранной одежды и за бритье бород, сами добровольно отваживались на поступки, которые влекли за собой царский гнев, а нередко и казнь. Из всех русских архиереев, Феофану мог быть один только соперник – Феодосий Яновский, архимандрит Невского монастыря, потом возведенный Петром в сан новгородского епископа. Он был близок к государю, совершал с ним и с Екатериной путешествие за границу почти в продолжение трех лет и, не менее Феофана, усвоил искусство подделываться к Петру; он при всяком удобном случае служил видам царя, и за это его недолюбливали духовные. Феофан, впоследствии погубивший этого человека, при Петре старался оказывать ему уважение как старшему, и во всем отдавал ему наружное преимущество. В январе 1721 года учреждена была духовная коллегия, вскоре в том же году переименованная в Святейший правительствующий Синод. Это учреждение руководилось регламентом, сочиненным Феофаном. Председателем Синода по старшинству, с титулом президента, назначен был Стефан Яворский, но на деле более влиятельными были два вице-президента: первым был Феодосий, вторым – Феофан; последний был всех ученее и искуснее в умении угадывать волю государя, а потому он собственно и заправлял всеми важными делами. На первых же порах своего существования Синод посылал распоряжения за распоряжениями: они клонились к уничтожению всех тех обычаев, какие только можно было отменять без нарушения сущности православной веры. Стефан внутренне на многое смотрел иначе, но должен был соглашаться, не отваживаясь идти против воли государя. Только по поводу вопроса «о возношении имени восточных патриархов в церковном богослужении» Стефан заявил было протест. По проекту, написанному Феофаном, Синод определил не упоминать в богослужении имен восточных патриархов, так как после учреждения Святейшего Синода русская церковь в иерархическом отношении обособилась от греческой. Стефан, желая сохранить единство вселенской церкви и независимость ее от всяких национальных видов, сочинил против этого распоряжения вопросо-ответы; но государь не терпел нигде и никогда противоречий своим воззрениям: он приказал Синоду отвергнуть эти вопросо-ответы «яко зело вредные и возмутительные» и послать к Стефану указ, чтоб он никому их не сообщал и не объявлял, «опасаясь не без трудного перед его царского величества ответа». Стефан проглотил эту неприятную пилюлю и, зная, что всему виною Феофан, хотел во что бы то ни стало удалить его из Синода. Упразднилось место киевского митрополита; Стефан предлагал Святейшему Синоду назначить на это место Феофана, но Петр не поддался на эту уловку. Стефан видел, что ему ничто не удается: еще со времени смелой проповеди против фискальства Петр невзлюбил его, и хотя не делал ему решительного зла, но всегда почти обращался с ним холодно, отвергал всякие его заявления и делал все наперекор ему. В июле 1722 года Стефан письмом к царю просил прощения за все, в чем царь считал его виновным, и по-прежнему желал, чтоб его уволили на покой. Ему не отвечали. Осенью в том же году Стефан скончался. Синод остался без президента с двумя вице-президентами.

Значение Феофана все более и более усиливалось; ловкий архиерей всегда умел кстати представлять перо свое к услугам государя, сообразно текущим обстоятельствам. Когда Петр издал знаменитый указ 5 февраля 1722 года о престолонаследии, Феофан взялся, по царской воле, защищать, всею силою научных доводов, справедливость и полезность такого закона и напечатал книгу «Правда воли монаршей». Потакая давнему и постоянному стремлению Петра быть фактическим господином и правителем русской церкви, Феофан написал и напечатал «Розыск исторический», в котором доказывал, что христианский государь имеет право управлять делами церкви, хотя ему неприлично отправлять богослужение. Петра, по соответствию с событиями его собственной жизни, занимал вопрос о браках; Феофан написал два рассуждения: одно – «О браках правоверных с иноверными», другое – «О правильном разводе мужа с женою». В последнем – Феофан полагает, что в случае развода, совершившегося по вине одного из супругов, можно дозволить вступать в новый брак не только невинному лицу, но и виновному, потому что супруг прелюбодейный в первом супружестве может быть верным во втором. Феофан, по воле государя, составлял небольшие увещания к раскольникам, которые публиковались в виде указов от Святейшего Синода; между прочим, им были написаны: увещание о том, чтобы раскольники безбоязненно являлись в Синод для рассуждений о своих сомнениях, сочинение: «О продерзателях, нерассудно на мучение дерзающих», которое Святейший Синод предписал читать два раза в месяц, и сочинение: «О поливательном крещении», где доказывалось, что поливательное крещение имеет такую же силу, как и крещение с погружением. Последнее сочинение навлекло на Феофана укоры не только от раскольников, но и от православного духовенства.

В своих проповедях Феофан постоянно касался современных событий и при всяком случае восхвалял деяния Петра, так что его «Слова и речи», изданные при Екатерине II, могут считаться скорее не церковными проповедями, а политическими руководящими статьями. В своих восхвалениях Петру Феофан мало пускался в праздную риторику, но всегда касался практической стороны и полезности для государства мероприятий государя. Все тогдашние уставы, касавшиеся церковного управления, писаны были Феофаном. Он составил устав семинарии или духовной академии, которую Петр предположил завести для приготовления пастырей церкви. Феофан составил духовный штат, не приведенный в исполнение при жизни Петра. Наконец, в январе 1724 года, Феофан, соображаясь с видами государя, по его приказанию, написал указ об устроении монашества, указ, которым предполагалось поставить монастыри по древнейшему образцу на такую степень, чтобы иноческое житье отнюдь не было бесполезным и монастыри не делались притоном ленивцев, но приносили бы свою пользу обществу, как и все другие общественные учреждения. Труды Феофана не ограничивались сферою церкви. Как человек, владевший хорошо пером, он, по поручению Петра, писал уставы и законоположения, относившиеся к другим сферам государственного порядка; так, им написано было предисловие к морскому регламенту. Вероятно, и в других случаях употреблял его Петр: между прочим известно, что в 1722 году Феофан получил поручение от государя пополнить историю Петра, написанную неизвестно кем, быть может, самим Петром; она в значительной степени была исправлена и выглажена Феофаном, а напечатана была уже при Екатерине II. Эта история обнимает первую половину царствования Петра до Полтавской битвы.

Несмотря на близость Феофана к государю, любимец Петра не получил материальных богатств, как бы следовало ожидать, и постоянно жаловался на скудость. Государь пожаловал ему два подмосковных села, но, по свидетельству Феофана, по причине хлебных недородов, они приносили ему на первых порах убыток вместо пользы. Его псковская епархия была бедна и не доставляла ему надлежащих средств для прожития в Петербурге; царь поддерживал его своими частными подачками.

Петр Великий скончался; псковский архиерей вместе с тверским присутствовали при его смертном одре. Возник важный вопрос о наследстве. Феофан много способствовал возведению на престол Екатерины и, со свойственной ему убедительностью, доказывал, что хотя покойный государь не оставил завещания, но достаточно указал на свою волю, короновавши императрицу Екатерину. Он припомнил, как Петр, накануне ее коронования, говорил своим верным слугам, что коронует ее с тою целью, дабы она по смерти его стала во главе государства. По предложению Феофана, акт провозглашения Екатерины императрицею положили назвать не избранием, а только объявлением в том смысле, что еще при жизни своего супруга она была избрана править по его кончине государством, а теперь только объявляется об этом во всенародное сведение. Екатерина была признана и в значительной степени была обязана своим воцарением ловкости Феофана. При погребении Петра Феофан произнес речь, считающуюся лучшею из говоренных им в своей жизни речей.

При Петре Феофан действовал как один из вернейших исполнителей, пособников и, так сказать, угадывателей воли Петра; он действовал преимущественно в литературной сфере и старался всегда применяться к текущим событиям своего времени. После Петра Феофан вращается в государственной сфере; он – один из могучих людей своей страны и своего века, но его деятельность выразилась, главным образом, в постоянной борьбе с тайными и явными врагами и соперниками. Феофан всегда выходил победителем и безжалостно уничтожал все, что только отваживалось заявлять против него вражду. Первою жертвою его был человек, которому некогда он старался угождать – новгородский архиепископ Феодосий. Этот сановник, зазнавшись своим значением, позволил себе неосторожные выходки, которыми тотчас воспользовались те, которые могли на его погибели устроить свое собственное возвышение. Не пропущенный во дворец через мост караульным солдатом, Феодосий, махая палкой, сказал: «Я лучше светлейшего князя!» Этим он раздражил Меншикова, которому не преминули донести о выходке архиерея. Через несколько дней после того, находясь в синодальной палате в кругу духовных, Феодосий в разговоре с ними жаловался, что в его время нет доброжелательства к духовному сословию, и по этому поводу угрожал гневом Божиим и междоусобною бранью. Многие духовные уже прежде не любили Феодосия за его высокомерие и заносчивость. Феофан и с ним трое архимандритов, заседавших в Синоде, подали императрице донос в том, что Феодосий произнес «слова противные и молчания не терпящие». Государыня 24 апреля дала повеление арестовать Феодосия и допросить. На другой день после этого ареста спрошены были другие синодальные члены. Тверской епископ Феофилакт Лопатинский показал, что преосвященный Феодосий бранил весь российский народ «безумными, нехристианами, горшими турков и всяких варваров, атеистами и идолопоклонниками, говорил, что над церковью совершаются тиранства, толковал, что болезнь государю Петру пришла смертельная от безмерного женонеистовства и от Божия отмщения за его посяжку на духовный и монашеский чин», что «излишняя его охота к следованию тайных дел показывает мучительское его сердце, жаждущее крови человеческой». Другие члены также не добром помянули Феодосия в своих ответах, когда им задавали вопросы. Новгородский архиепископ просил письменно милости и прощения у государыни, винился в том, что на мосту назвал часового, не пропустившего его во дворец, дураком, но отрицал приписываемые ему речи, будто бы произнесенные в синодальной палате, и уверял государыню, что он, по верности своей к ней, прежде других учинил и подписал ей присягу. Но потом, при вторичных допросах, Феодосий сознался в некоторых неблаговидных замечаниях, произнесенных перед тверским архиереем о том, что сенаторов пригласили ко столу во дворец, а синодальных членов не пригласили, и что теперь ухаживают за сенаторами, а когда окажется несогласие в народе, тогда начнут ухаживать и за духовенством. Феофан не остановился на первом ударе, нанесенном своему сопернику, но пользуясь тем, что последний начинает сам виниться, настоял, чтобы у Феодосия забрали всю его переписку и арестовали нескольких монахов из Невского монастыря. 11 мая составлен был Феофаном указ, подписанный государыней, о ссылке Феодосия в дальний корельский монастырь, на устье Двины. 13 мая этот приговор был публично прочитан; вслед за тем Феодосия отвезли в место заточения и поместили в келье, устроенной под церковью. Вместе с Феодосием был осужден и сослан в Соловецкий монастырь за разные неисправности синодальный обер-секретарь Варлаам Овсянников. Потом сделан был допрос другим лицам, арестованным по делу Феодосия; из них один, Григорий Семенов, думал очернить и самого Феофана, но ему не удалось, и, запутавшись в собственном доносе, доносчик был осужден на смерть за то, что, слышавши по собственному сознанию от Феодосия и Варлаама Овсянникова «злохулительные слова на царскую особу», вовремя не донес. Монахи Невского монастыря, арестованные по делу Феодосия, наговорили на своего опального владыку, что он принуждал их, как своих подчиненных, присягать на верность себе, словно царствующей особе. Тогда составлено было «объявление о Феодосии», в котором изложены были вины новгородского архиепископа. Оно было отдано на просмотр Феофану. Феофан, воспользовавшись этим, двинул дело до того, что Синод, по высочайшему повелению, приказал снять с Феодосия архиерейский и священнический сан и посадить его в тюрьму с малым оконцем, не допускать к нему близко людей и не давать ему для пропитания ничего, кроме хлеба и воды. Граф Платон Мусин-Пушкин, по царскому повелению, приехал в корельский Никольский монастырь и пригласил туда холмогорского архиерея. Последний в церкви снял с Феодосия сан, а потом Феодосий был посажен в ту же келью, где сидел прежде, но уже не в архиерейском сане, а в звании простого монаха, под именем чернеца Федоса. В его келье заложили большое окно и оставили для света маленькое отверстие в четверть аршина; его тюрьма была с тройною дверью за замками и печатями; у двери поставлены были двое солдат. Как и чем существовал чернец Федос в своей тюрьме от половины октября до конца января 1726 года, – неизвестно, но в конце января архангельский губернатор Измайлов приехал в корельский монастырь и приказал перевести узника в другую тюрьму: Феодосий был так слаб, что не мог ходить, и его перенесли на руках, а 5 февраля караульный фендрих Григорьев рапортовал губернатору, что чернец Федос умер. Тело Федоса, по указу тайной канцелярии, вынули из земли, отвезли в Кирилловский монастырь и там похоронили 12 марта. 25 июня того же года императрица сообщила Святейшему Синоду, что она соизволила Феофана, псковского архиепископа, перевести на новгородскую архиепископию.

Тогда началось у Феофана небезопасное для него дело с бывшим архимандритом Маркеллом Родышевским, до того времени находившимся прежде в приближении у Феофана. Этот Маркелл сообщил Феофану, что какой-то солдат на улице сделал ему намек о колокольном набатном звоне, за которым должен последовать народный мятеж, с целью погубить духовных, подозреваемых в неправославии и поругании святых икон. Феофан донес об этом правительству, и так как донесенное ему Маркеллом касалось народного возмущения, то Феофан сдал Маркелла в страшный Преображенский приказ. Там Маркелл начал наговаривать на Феофана, показывая, между прочим, что он дурно отзывался об императрице. Немного спустя, Маркелл начал сыпать на Феофана в 47 пунктах обвинения в неправославии, которое, по его объяснению, высказалось во многих сочинениях Феофана; Маркелл указывал, будто из этих сочинений видно, что автор их думает, что христианин может оправдаться перед Богом верою, а не делами с верою, что он не признает, как следует, творений святых отцов, не почитает икон, называет суеверием водоосвящение, смеется над акафистами, порочит минеи, прологи и кормчую книгу, держит у себя в доме музыку, говорит, что хорошо было бы ввести ее в церквах и прочее. Тайная канцелярия взяла с Феофана подробное и письменное опровержение таких обвинений, но кто знает, как бы Феофан тогда отделался, если бы, на его счастье, не пал скоро Меншиков, находившийся уже не в дружелюбном отношении к новгородскому архиепископу, и потому мирволивший Родышевскому. С падением Меншикова, Феофан уже смелее и резче прежнего опровергал своего противника Родышевского, освобожденного из Преображенского приказа по распоряжению верховного тайного совета и проживавшего в Невском монастыре. В январе 1728 года Маркелл бежал оттуда в Москву, был пойман по распоряжению Феофана и привезен в Синод, но тут объявил за собой «государево слово» и был снова взят в Преображенский приказ, где продолжал писать на Феофана доносы; потом его отпустили в Симонов монастырь и приказали содержать под караулом, но караул этот не был строг. К этому времени двор переехал в Москву, совершилась коронация Петра II, затем – его смерть, призвание на престол Анны Ивановны. Потрясения, происходившие тогда одно за другим, многих погубили, но Феофан только пользовался ими, чтобы крепче утвердиться. Ловкий и проницательный, он смекнул, что затеи членов верховного тайного совета ограничить самодержавие со вступлением Анны на престол не осуществятся, что самодержавие слишком приросло к общественной русской жизни, и, несмотря на все свои подписки и обещания, Анна возвратит русскому престолу известную форму, от которой ее принуждали отречься. Феофан стал на сторону противников верховного совета; не смея пока открыто действовать против него, Феофан молчал, когда нужно было еще молчать, втайне смеялся над верховниками и побудил, прежде совершения присяги в смысле нового образа правительства, прочитать публично форму этой присяги. Верховники, не смея, со своей стороны, резко заявить своих намерений, создали тогда такую форму присяги, которую присягавшие не вполне, так сказать, раскусили. Феофану этого и было нужно, чтобы потом была возможность толковать, что дело понималось совсем не так, как его хотели представить сторонники ограничения царской власти.

Когда Анна была встречаема в Москве, Феофан не посмел высказать ей публично того, что было бы ей приятно, но в своей речи, которую произносил перед нею, вставил несколько двусмысленных выражений, на которые впоследствии можно было указать, как на свидетельство его верности самодержавию. Есть известие (неизвестно – верно ли), что Феофан подарил Анне столовые часы, в которых под доскою государыня могла найти начертанное Феофаном наставление, как поступать ей. Не долго пришлось Феофану таиться и вилять. По просьбе, представленной разом несколькими стами человек из шляхетства, Анна отреклась от условий, на которых принуждена была принять престол от верховного совета, разорвала их публично, и самодержавная власть государя была восстановлена в России на прежних, стародавних основах. Феофан спешил и в речах и в стихах прославить это событие, подсмеиваясь над неудавшимися затеями и угрожая тем, которые бы когда-нибудь вздумали повторить подобные затеи:

Всяк, кто ни мыслит вводить строй отманный,

Бойся самодержавной, прелестницы, Анны:

Как оная бумажка вси твои подлоги.

Растерзанные, падут под царские ноги.

В наступившее царствование, Феофану опять, до самой своей смерти, пришлось бороться с кознями своих врагов.

Родышевский, проживая в Симоновом монастыре, сошелся с духовником государыни, троицким архимандритом Варлаамом, с бывшим директором типографии Аврамовым, занимавшимся при Петре писанием истории, и с другими лицами. Было намерение повредить Феофану через посредство духовника государыни. Но все козни не удались. Родышевский написал житие Феофана, стараясь выставить в самом дурном свете своего противника, а главное – обвинить его в неправославии. Тот же неугомонный Родышевский составил огромную критику на духовный регламент и на объявление о монашестве; Родышевский силился разбить взгляд Петра на монашество, выраженный в указе, в котором излагался проект нового преобразования монастырей. Маркелл прямо называл эти документы сочинением Феофана. Феофан, со своей стороны, написал ответ, защищая новый взгляд на монашество, но Маркелл не расчел того, что, поражая Феофана за такие сочинения, которые были изданы не от его имени, а как правительственные документы, он вызывал на борьбу с собой уже не Феофана, а правительство, и потому в январе 1732 года ему поставили это в вину и, по высочайшему повелению, сослали в заточение в Кирилло-Белозерский монастырь, разом с ним отправили Аврамова и еще двоих лиц в монастыри. Варлаам успел в пору увернуться.

Зато в 1732 году Феофан низложил своего злейшего врага Дашкова, который, будучи членом Синода и энергическим приверженцем старины, давно уже думал сделать вред Феофану, тем более, что у него были в душе честолюбивые мечты сделаться патриархом. Случилось, что Синод должен был судить воронежского архиерея Льва Юрлова за то, что, уже после вступления на престол Анны Ивановны, этот архиерей, вместо нее, поминал при богослужении мать Петра II, Евдокию Феодоровну, объясняя это впоследствии тем, что не получил указа от Синода о вступлении на престол новой государыни. Когда в Синоде собирались составить указ о том, чтобы воронежского архиерея арестовать и везти в Петербург, Георгий Дашков советовал помедлить, подождать нового доношения от воронежского губернатора по этому делу, а когда привезли Льва в Петербург, то последний показал, что он просил заступничества у Георгия Дашкова. Льва лишили сана и предали гражданскому суду, но и Георгия, как уличенного заступника его, удалили из синода в монастырь. Тогда Феофан поднял против Георгия дело о взятках в ростовской епархии; это дело решилось не в пользу Георгия, и Феофан испросил у государыни построже наказания виновному: его лишили сана и сослали в Каменный вологодский монастырь.

Пользуясь большим почетом у императрицы Анны, Феофан употреблял свое положение для того, чтобы вредить своим врагам и преследовать даже тогда, когда они находились в совершенном падении; Феофан был безжалостен не только к своим врагам, но не прощал и тем, которые оказывали сострадание к его бессильным врагам. Бывший некогда коломенским митрополитом, Игнатий Смола, сторонник Дашкова и давний недоброжелатель Феофана, был сослан в Свияжский монастырь за нерешительность в деле осуждения Льва. Его принял радушно казанский митрополит Сильвестр Холмский. За это, по настоянию Феофана, Игнатия выслали подалее на берег Северного моря, в Никольский корельский монастырь, для содержания под крепким караулом, а Сильвестра, у которого при обыске в бумагах нашли доказательства, что и он не менее Игнатия и Георгия питал злобу к Феофану, сослали в Крипецкий монастырь близ Пскова. Сильвестр объявил за собою «слово и дело» и привезен был в Москву; там он запутался в показаниях: тогда его лишили сана и сослали в заточение в Выборг. Дашков, сосланный в вологодский Каменный монастырь, принял схиму под именем Гедеона, но Феофан узнал, что его держат в монастыре с послаблением, и отправил секретно синодского обер-секретаря Дудина узнать об этом подробно. Оказалось, что монастырское начальство действительно обращалось с заточенным ласково. По этому поводу взяли под арест каменского архимандрита и казначея, привезли обоих в Петербург к суду Синода. Архимандрит, страшась пытки, умер в тюрьме; по показанию казначея, притянули к делу вологодского архиерея Афанасия Кондоиди, за то, что он переменил у Георгия Дашкова караульных служителей. Афанасий как-то отделался от беды и, воротившись в свою епархию, начал содержать Дашкова уже с такою строгостью, что даже сам Синод приказал сделать послабление осужденному. Дашков от тоски заявил, что у него есть «государево слово и дело», но Синод, руководимый Феофаном, не обратил внимания на это заявление низложенного архиерея и приказал сослать его в Нерчинский монастырь в той надежде, что, находясь в такой дали, он уже не будет беспокоить правительство.

Еще Стефан Яворский написал книгу «Камень веры», направленную, главным образом, против лютеранства; она была издана уже после смерти автора, в 1728 году, под наблюдением тверского архиепископа Феофилакта Лопатинского. Вслед за тем в Лейпциге явилось на латинском языке опровержение этой книги, сочиненное Буддеем, человеком в свое время знаменитым по учености. Рецензент обвинял Яворского в угодничестве католичеству и предостерегал русских от его книги. Тогда в России появилось сочинение в защиту Яворского, составленное доминиканцем Рибейра, находившемся при испанском посланнике герцоге Делирия, а потом сам Феофилакт написал «Возражение на письмо Буддея», но не добился у правительства дозволения издать свое сочинение. Тогда как Феофилакту не дозволили писать сочинение в защиту Яворского, книга Рибейры была переведена на русский язык двумя духовными лицами, архимандритами и членами Синода: Евфимием Коллети и Платоном Малиновским. Против «Камня веры» написан был «Молоток на Камень веры», сочинение в протестантском духе. Феофан, и прежде расположенный к протестантству, увидел, что открыто стать на протестантскую сторону теперь будет выгодно, потому что, с могуществом любимца императрицы Анны, Бирона, немцы-лютеране подняли голову и получили первенствующее значение в России. Феофан притянул в тайную канцелярию переводчиков книги Рибейры и написал кабинетным министрам записку, в которой старался льстить протестантам, наводнившим тогда служебные сферы в России. «Иностранных в России мужей, – выражался Феофан о Рибейре, – ругательно нарицает человечками или людишками и предает, что русское государство их питает, а церковный закон оным гнушается…презуса петербургской академии, злодейством опорочив, предает сию речь: и то не дивно понеже вси лютеране суть, что таковая их правда и вера в делах гражданских. Всех сплошь протестантов, из которых многое число честные особы и при дворе, и в воинском и в гражданском чинах рангами высокими почтены служат, неправдою и неверностью помарал, из чего великопочтенным особам не малое учинил огорчение».

Противники Феофана не дозволяли ему торжествовать, и, при невозможности ратовать против него открыто, стали писать подметные письма. В одном из таких писем обвиняли Феофана даже в наклонности к папизму. Автор укрылся, но Феофану хотелось во что бы то ни стало сыскать его, и подозрение упало прежде всего на одного из давних его врагов, Аврамова, содержавшегося в Иверском монастыре. По настоянию Феофана, произведено было над Аврамовым следствие, но оно ничего не открыло. Тогда Феофан принялся за Евфимия Коллети и Платона Малиновского, принимавших участие в переводе книги Рибейры на русский язык; с ними были арестованы еще несколько лиц духовного звания. Феофан старался представлять императрице, что в этой полемике, поднятой против него в защиту Стефанова сочинения, видны иностранные, враждебные России, происки. И Евфимий, и Платон в 1734 году были исключены из числа членов Синода; у них отняты были монастыри, которыми они управляли, а в июне 1735 года Евфимий Коллети был лишен священства и монашества и переименован в прежнее мирское имя Елевферия. После расстрижения, его подвергли допросам и пыткам. К делу привлекли директора московской синодальной типографии Барсова и с ним типографских рабочих: было подозрение, что самая книга Рибейры в подлиннике печаталась тайно не за границею, а где-нибудь в России. Но розыск по этому вопросу не привел ни к чему, кроме догадок. Отыскивая составителя подметного письма, Феофан ухватился, между прочим, за секретаря придворной конторы Яковлева, сосланного по делу Алексея Петровича в Сибирь и возвращенного Екатериной I. Яковлев, под страшной пыткой, наговорил на другого Яковлева, учителя греческого языка; у последнего нашли проповеди, с приписками в виде примечаний, давнего Феофанова врага Маркелла Родышевского, жившего в заточении в Кирилловском монастыре. Феофан приказал привезти Маркелла в Петербург, – но на след сочинителя подметного письма не напали. Феофан возбудил подозрение на Иосифа Решилова, который, бывши прежде в расколе, по принятии православия употреблялся Синодом в разных поручениях по раскольничьим делам и находился в связи с Феофилактом Лопатинским. Взятый в тайную канцелярию, Решилов в своих показаниях притянул к делу калязинского архимандрита Иоасафа Маевского. За ним начали таскать в тайную канцелярию других духовных, и наконец тверского архиерея Феофилакта Лопатинского. Допрашивая Феофилакта, старались запутать его в дело о произнесении разных сомнительных слов о престолонаследии и держали под стражей. Участь его была решена уже по смерти Феофана.

Но в то время, когда Феофан беспощадно старался отыскать автора подметного письма, сильно раздразнившего его, появился другой пасквиль на Феофана и вместе на государыню, пасквиль, присланный, вместо доношения, из новгородской губернской канцелярии. Подьячие этой канцелярии были наказаны кнутом, виновника же не нашли. Много лиц притянуто было к делу о подметных письмах; много людей сидело в тюрьмах и подверглось страшным пыткам. Шли месяцы за месяцами, пошел новый 1736 год; наконец 8 сентября этого года, в половине пятого часа пополудни, Феофан скончался. О смерти его сохранилось известие, что, чувствуя приближение кончины, он приставил ко лбу указательный палец и сказал: «О главо, главо, разуму упившись, куда ся приклонишь». Тело его отправлено было водяным путем в Новгород и погребено в Софийском соборе. Из завещания его видно, что, кроме деревень, приписанных к его сану, которые после его смерти были взяты в казну государыни, у него было несколько деревянных и каменных домов в Петербурге и Москве, библиотека, стоившая 4500 рублей, и много ценных вещей, между прочим 149 картин, писанных масляными красками.

Феофан был одним из самых ученых и развитых людей своего времени, но вместе с тем резко носил на себе все пороки своего века. Пока жив был Петр, Феофан был деятельным, энергичным и полезным его сотрудником: где только нужна была умственная жизнь, ученый труд и свежая мысль, обращенная к практическим потребностям времени, там Феофан являлся понятливым и трудолюбивым исполнителем предположений и видов Петра, преимущественно в сфере церкви и народного воспитания. Умевши приобрести доверие и расположение государя, он, в то же время, умел соблюдать со всеми окружающими доброе согласие и отличался характером благодушия, украшающего ученого человека. Но после кончины своего покровителя, Феофан неожиданно очутился в страшном омуте интриг, козней и лукавства. Ему приходилось: или подвергнуться опасности быть выкинутым из общества, в котором жил, сохранивши за собою память честного человека, – или, предупреждая угрожавшие ему опасности, начать без зазрения совести выкидывать всех тех, которые становились ему на дороге и даже могли, по его соображению, сделать ему какое-нибудь зло. Феофан, сообразно своей природе, выбрал последний путь, и из мирного ученого времен Петра стал, после его кончины, ужасным тираном, не разбиравшим никаких средств, когда приходилось толкать других, мешавших ему на пути, – стал бессердечным эгоистом, безжалостным мучителем, который тешился страданиями своих жертв даже и тогда, когда они переставали быть для него опасными.

Выпуск седьмой:

XVIII столетие

Глава 20

Фельдмаршал Миних и его значение в русской истории

У людей с громадным умом и сильной волей, людей, способных к разносторонней деятельности, бывают, однако, предметы, которым они предаются более чем другим и, так сказать, показывают к ним пристрастие. У Петра Великого было такое пристрастие к воде. Плавать по воде, направлять воду так, чтоб она приносила человеку пользу и не причиняла вреда – то были излюбленные занятия Петра. Водоплавание до того занимало его существо, что он вздумал основывать посередине материка в Воронеже гавань и не глубокодонный Дон хотел сделать прямым путем в Черное море. Многоводный Петербург, его создание, был его избранным «парадизом», куда он волей и неволей тянул обитателей со всего своего широкого государства, и никто не смел ему жаловаться на сырой и нездоровый воздух этого парадиза. Устройство доков, прорытие каналов, постройка и спуск на воду суден – все это было приятно сердцу Петра и доставляло ему поводы проявлять праздничные удовольствия. Понятно, что при такой любви к воде государь русский и на Руси, и за границей искал людей, которые бы, подобно ему, любили те же водяные упражнения и могли быть верными и способными исполнителями его начертаний. И никто в этом отношении не был великому государю до такой степени подходящим человеком как Миних, так же, как Петр, разносторонний, ко всему способный, подвижный, неутомимый и так же до страсти лелеявший водяное дело. Миних был уроженец края, лежащего при Немецком море. Край этот в приморье, между Везером и Бременской областью с востока, епископством Мюнстерским и графством Остфрисландским с запада и Брауншвейгского курфюршества владениями с юга, с XII века заключал в себе два отдельных графства – Ольденбургское и Дельменгорстское, которые в начале XIV века соединились в одно владение, но потом не раз снова разделялись и снова соединялись. В половине XV века сын графа ольденбургского Дитриха, Христиан, был избран датским королем, и с тех пор судьба этого края тесно связывалась с судьбою Дании, хотя по временам там являлись отдельные владетели, а с половины XVII века оба графства прочно вошли в датские владения. Вообще край этот, по своему топографическому положению, был чрезвычайно обилен водой и подвергался частым наводнениям, а одна из волостей, на которые разделялся этот край, Вюстелянд (Die Vogtey Wьsteland), где родился Миних, была совершенным болотом; проведение каналов и устройство плотин, шлюзов и мостов было делом первой необходимости для обитателей; без этого там и жить было невозможно.

Род Минихов принадлежал к крестьянскому сословию, и члены этого рода из поколения в поколение занимались делом построения плотин и вообще водяным делом: прадед и дед нашего Миниха были главными плотиностроителями в своей маленькой вюстеляндской волости, а отец его, Антон-Гюнтер Миних, служил в датской службе с чином подполковника, и потом получил от датского короля звание главного надзирателя над плотинами и всеми водяными работами в графствах Ольденбургском и Дельменгорстском. Он получил дворянское достоинство, которое утверждено было впоследствии императором Леопольдом в 1702 году. Будучи на датской службе в означенной выше должности, Антон-Гюнтер Миних проживал со своим семейством в своем имении в деревне Нейнгунтторфе, и там у него, от брака с Софией-Катериной, урожденной фон Эткен, родился 9-го мая 1683 г. второй сын, Бурхард-Христоф, герой настоящего жизнеописания.

Еще в нежном детстве и потом в отрочестве он показывал необыкновенные способности, всему скоро выучивался, все легко перенимал. Будучи девяти лет, он срисовывал чертежи и планы, сопровождал родителя в его поездках по служебной обязанности и переписал составленную отцом его книгу о водяных работах в Ольденбургском графстве. Мальчик для своих чертежей не имел других инструментов, кроме купленных им на сбережение, оставшееся от путевых издержек в Курляндию, куда он провожал сестру свою, вышедшую там замуж. В 1699 году Антон-Гюнтер оставил датскую службу и получил должность в соседнем Остфрисландском княжестве. Молодой Бурхард-Христоф продолжал учиться, приобрел основательные математические познания, выучился по-французски. Когда ему исполнилось шестнадцать лет, отец отпустил его во Францию, где молодой человек вступил в военную службу по инженерной части, но вскоре оставил ее, услыхавши, что между Францией и Германией будет война: ему пришлось бы воевать против соотечественников и участвовать в пролитии немецкой крови. Покинувши Францию, он определился в Германии в гессен-дармштадтский корпус, готовившийся воевать с французами. В то время у немецкой молодежи разгорался патриотический фанатизм. Со слов манифеста, обращенного ко всем вообще немцам, они кричали, что французы – наследственные враги немецкого племени, что они постоянно злословят и унижают немецкий народ; не забытые еще свирепства, допущенные французами при покорении Эльзаса, придавали этой вражде оправдание необходимости возмездия. Такой дух господствовал тогда между всеми немцами, исключая баварцев, которые одни были тогда союзниками Франции. Миних, получивши чин капитана, данный ему потому, что в нем заметили необыкновенные по летам сведения в военном деле, участвовал в осаде и покорении города Ландау, где гессен-дармштадтское войско трудилось вместе с баденцами. Но скоро после того гессен-дармштадтское войско отступило; отец Миниха пригласил сына к себе и убедил его занять должность главного инженера в Остфрисландском княжестве. Это случилось в 1702 году, именно в тот год, когда Антон-Гюнтер получил от императора утверждение в дворянском достоинстве, пожалованном ему датским королем. Молодой Миних не долго жил у остфрисландского князя Эбергарда, служа по инженерной части. Его манила в Дармштадт сердечная любовь. Там приглянулась ему двора гессен-дармштадтского фрейлина Христина-Лукреция Вицлебен, красивая особа двадцати лет от роду. Миниху было двадцать два года. Это произошло в 1705 году. Он вступил в брачный союз с этой особой, которая стала его подругой в истинном значении этого слова, преданной ему до своей кончины и разделявшей с ним все его труды и опасности.

В то время гессен-кассельский корпус выступил на военное поприще против Франции, на англо-голландском жалованье. Миних определился в этот корпус и скоро получил майорский чин. Он был в походах, предпринятых под предводительством Евгения Савойского и герцога Марльборо, и имел возможность присмотреться к воинским приемам этих величайших своего века полководцев. Под начальством Евгения Миних участвовал при очищении от французов верхней Италии, и хотя гессенцы потерпели было поражение при Кастильоне, но скоро Евгений поправил дело, поразивши французов при Турине, и предпринял вторжение в Прованс, окончившееся единственно покорением Сузы. Но потом, когда французы совсем оставили Италию, Евгений перенес оружие в Нидерланды, где воевал уже Марльборо, и гессен-кассельский корпус направился туда же; в нем продолжал служить Миних. В 1708 году он находился в битве при Уденаре: то была первая генеральная битва, в которой пришлось быть нашему герою; он находился также при долговременной осаде и взятии Лилля, при взятии Брюгге и Гента. После того открылись мирные переговоры, и гессен-кассельский корпус отступил на зимовку в Германию. Следовавшая за тем зима была необыкновенно суровая и жестокая: это – та зима, которая у нас в Малороссии истребила значительную часть шведских сил, заведенных туда Карлом XII. Мирные попытки не имели успеха, и с весны 1709 года опять начались военные действия между немцами и французами. Миних с гессен-кассельцами участвовал во взятии Турнэ и в битве при Мальплакэ, кровопролитнейшей из всех битв в XVIII веке (31 августа, или 11 сентября н.с., 1709 г.). В следующих годах, 1710 и 1711, немецкие войска почти не принимали участия в войне, а в 1712, когда уже в Утрехте происходили переговоры между враждовавшими сторонами и все в Европе клонилось к миру, служивший под знаменами принца Евгения голландец генерал Абермерль получил приказание от своего главного командира охранять устроенные для войска магазины с запасами. Но Англия вела переговоры с Францией о мире, и вследствие этого английские войска внезапно отступили от Евгения; отброшенный Евгений не мог подать помощь отряду, охранявшему магазины; Абермерль был взят в плен со множеством генералов и штаб-офицеров. В этот день и служивший в гессен-кассельском войске подполковник Миних был проколот в нижнюю часть живота, лишился чувств и был взят в плен французами. С ним обращались очень человеколюбиво и внимательно, перевязали ему рану, ухаживали за ним и, когда он стал подниматься с постели, отправили в качестве военнопленного куда-то во Францию (в Париж или в Камбре?). Там продолжали ему оказывать врачебное пособие, а между тем, он познакомился с знаменитым архиепископом Фенелоном. О беседах с этим человеком Миних любил вспоминать уже в старости как о приятнейших минутах в жизни, проведенных в сообществе с таким светлым умом.1

Миних оправился и получил свободу. Война за испанское наследство прекратилась. Миних прибыл в Кассель, получил чин полковника и, находясь еще два года в гессен-кассельской службе, занимался своим, любимым с детства, водяным делом – он наблюдал за устройством канала и шлюз в Карльсгавене. Но его чрезвычайно живой нрав и потребность сильных ощущений увлекали туда, где могла открыться ему военная деятельность. Запад Европы умиротворился; на востоке еще не кончилась великая Северная война. В 1716 году Миних поступил в службу курфюрста саксонского и короля польского Августа. Он устроил польскую коронную гвардию, произведен был в чин генерал-майора и получал четырнадцать тысяч рейхсталеров годового жалованья. Ему было там недурно. Но он не поладил с некоторыми особами и, главное, не ужился с гр. Флеммингом, любимцем короля Августа. Уже прежде многие генералы через этого человека оставляли польскую службу. И Миниху пришлось то же испытать. Миних с 1719 г. стал себе выискивать иного отечества. Он колебался, к кому ему пристать из двух соперников: к Карлу XII или к Петру I. Карл положил свою буйную голову под Фридрихсгамом, и Миних остановился на Петре. Он познакомился с его посланником в Варшаве, князем Григорием Долгоруким, передал ему для сообщения царю свое сочинение о фортификации. Этим путем Петру стал известен Миних, и в следующем 1720 году кн. Григорий Долгорукий предложил Миниху ехать в Россию и там служить в должности генерал-инженера, обещая немедленное повышение в чин генерал-поручика. Миних, как видно, уважал Петра, и очень хотелось ему попасть в службу к такому государю, о преобразовательных подвигах которого трубили тогда в Европе. Миних согласился тотчас и не сделал даже с российским послом никаких письменных условий: впоследствии, поближе увидевши Россию, он счел уместным ограничить свою излишнюю доверчивость. Миних не открыл королю Августу своего намерения поступить в русскую службу, а сказал, будто едет к старому отцу на свою родину. Выехавши из Варшавы, он через Кенигсберг и Ригу проехал в Петербург, куда прибыл в феврале 1721 года.

С этого времени Миних стал всецело принадлежать России, и его имя вступило в ряд имен знаменитых деятелей в русской истории. Ему было 37 лет от роду. Он был высок ростом, чрезвычайно статно сложен, красив лицом; его высокий открытый лоб и быстрые проницательные глаза с первого раза выказывали то величие духа, которое заставляет любить, уважать и во всем повиноваться. Но вместе с тем он показался очень моложавым по своим летам. Многие в русской службе, отличавшиеся в войне против шведов, были старее нового пришельца летами и временем службы и оставались в генерал-майорском чине. Особенное предпочтение новопоступившего было бы для них оскорбительно. Притом, Петру самому хотелось испытать новичка. Царь приказал ему сопровождать его в разных поездках, показал ему сам адмиралтейскую верфь в Петербурге, съездил с ним вместе в Кронштадт, потом в Ригу, обозревал разные укрепления и со вниманием слушал замечания Миниха, делал при его глазах смотр войскам, и также по этому поводу выслушивал его речи, а между тем, в чин его не производил, как надеялся Миних, получив обещание от кн. Долгорукого. Неожиданный случай порешил этот вопрос в пользу Миниха. Царь с кружком приближенных находился в Риге. Миних с ними был также. Вдруг удар молнии зажег колокольню церкви Св. Петра. Государь хотел исправить разрушенное и возобновить в прежнем виде, и потребовал от рижского магистрата рисунок бывшего здания. В магистрате рисунка не сохранилось. На счастье Миниха, он в отведенном ему помещении прямо против церкви Св. Петра, сидя у окна, от нечего делать срисовал для себя колокольню. Об этом знал некто барон Вальдекер, командир ордена Иоаннитов, выдававший себя за посланника трирского курфюрста, а на самом деле бывший агентом претендента на английский престол, Стюарта, и приезжавший в Россию проведать: нельзя ли расположить к претенденту царя Петра. Когда в магистрате не оказалось рисунка колокольни, Вальдекер сказал Ягужинскому, что такой рисунок есть у Миниха. Ягужинский вытребовал его у Миниха и представил царю, а царь, вспомнив о том, что Миниху обещано повышение в чине, приказал выдать ему патент на чин генерал-лейтенанта. Но патент был подписан годом вперед – 22 мая 1722 года, и Миниху все-таки пришлось прослужить еще целый год в чине генерал-майора. Миних должен был принять с благодарностью эту царскую милость. Тут Миних сообразил, что если кн. Долгорукий обещал ему повышение чином немедленно, а оно не последовало так скоро, как можно было надеяться, то, значит, нельзя доверять русскому правительству безусловно. Теперь только он представил кондиции, на которых он обязывался служить России в течение пяти или шести лет – наблюдать над гидравлическими работами, но только на балтийском побережье, с тем, чтобы ему выдавалось по его востребованию все необходимое.

В то же время в Риге получил Миних печальное известие о кончине своих обоих родителей, одного за другим, и для устройства своих дел отпросился в Ольденбург. Он посетил свою родину, и то было последний раз в его жизни, хотя его постоянным желанием было под старость воротиться туда. Его старший брат (главный смотритель водяного дела, назначенный датским королем) оспаривал отцовское завещание, которым оставлялось все отцовское имение не ему, а второму сыну. Христоф Миних уладил спор с братом, примирился с ним и воротился в Россию.

Заботясь о Петербурге, своем любимейшем произведении, Петр беспокоился о том, что водяное сообщение новопостроенного города с внутренними странами России затрудняется порогами на реке Тосне при ее впадении в Неву. Царь хотел устроить шлюз, провести обводный канал и проложить дорогу по берегу Невы от Шлиссельбурга до Петербурга. Все это исполнил Миних. Петр поручил ему начертать план рогервикской гавани, которую царь намеревался строить. Миних представил его царю.

В 1723 году Миниха ожидала другая, более важная и сложная гидравлическая работа. Еще с 1710 года начат был Ладожский канал с целью дать возможность плавающим судам избежать Ладожского озера, чрезвычайно беспокойного и бурного в осеннее время, где каждый год пропадало множество судов. Работы шли под надзором генерал-майора Писарева и шли чрезвычайно медленно. Когда в 1723 году Петр возвращался из персидского похода и остановился в Москве, он обратил внимание на то, что Ладожского канала сделано было за такое продолжительное время едва только на двенадцать верст. Петр находил, что нужно поручить надзор за канальными работами другому лицу. Генерал-фельдцейгмейстер Брюс указал царю на Миниха. Царь виделся с Минихом, слушал его соображения и поручил посетить канал и удостовериться, точно ли вода в Ладожском озере то возвышается, то понижается, и нужно ли, сообразно с этими изменениями уровня воды в озере, проводить канал. Миних совершил эту поездку. Жители берегов Ладожского озера уверяли, будто вода в озере в течение семи лет возвышается на семь футов, а в течение следующих семи лет на столько же опускается; но Миних, опытный и сведущий в законах гидравлики, нашел, что в такой степени различие в повышении и понижении уровня воды невозможно, и хотя оно, собственно, и существует, но не достигает более трех футов. По возвращении Миниха из поездки, между инженерами возникло разногласие по вопросу о направлении, какое следует избрать для канала, и царь Петр назначил комиссию из сведущих людей, которая должна была рассмотреть и решить этот вопрос. Генерал-майор Писарев, заведовавший до того времени канальною работою, был в числе членов этой комиссии. Он доказывал, что прорытые двенадцать верст следует оставить в их настоящем виде, а остальные 92 версты (протяжение всего канала должно было составлять 104 версты) – рыть канал, для сокращения издержек возвысивши двумя аршинами над обычною водою и только одним аршином глубже воды в озере, заключив эти 92 версты между двумя шлюзами, чтобы воду поднять выше уровня. Большинство членов комиссии одобрили мнение Писарева потому единственно, что Писареву покровительствовал всесильный Меншиков. Только инженер Лен предлагал некоторое изменение. Миних опровергал обоих и доказывал, что маленькие речки, о которых думали, что они будут наполнять канал своею водою, так мелководны, что канал в течение лета может оставаться безводным. Петр, слыша такое разноречие, передал дело на обсуждение сената, но сенаторы, кроме того, что мало смыслили в гидравлике, смотрели главным делом на то, как бы угодить Меншикову. Меншиков же не полюбил Миниха и говорил: быть может, Миних генерал хороший, но в канальном деле не много смыслит. Князь Григорий Долгорукий, тот самый, который пригласил Миниха в Россию из Варшавы, теперь сообщил Миниху, что Писарев оговаривает его перед царем, будто он, Миних, хочет царя обмануть и провести. Миних, человек самолюбивый и горячий, сказал: «Если канал поведется так, как хочет Писарев, то он никогда не будет окончен. Пусть государь посмотрит собственными глазами – и тогда скажет, что Миних прав». Об этом передали государю, и Петр пожелал разом с Минихом и другими обозреть канал. Осенью 1723 года Петр отправился в путь. Пришлось пробираться верхом по болотистому бездорожью. Лошади с трудом ступали по топкой почве. Миних, следуя за царем, показывал ему, что невозможно по болоту вести канал от семи до девяти футов выше обычного уровня воды. «Я вижу, что вы достойный человек!» – сказал ему Петр по-голландски. Вечером доехали до деревни Черной. По причине обилия тараканов в избах, царь не решился ночевать в людском жилье и приказал раскинуть для себя шатер, где провел ночь при большом осеннем холоде. Тут Писарев употребил все усилия, как бы не допустить государя ехать далее, чтоб государь не увидал его дурной работы при деревне Дубне. Сторону Писарева держал царский лейб-медик Блюментрост: он представлял царю, что дальнейшая езда повредит его здоровью. Блюментрост обратился и к Миниху и говорил ему: «Вы отваживаетесь на опасное дело. Вы тащите государя в путь, когда он слаб, а путь этот совершать можно только верхом, и то с большим трудом. Ну, если он найдет не так, как вы ему докладывали, то для вас произойдет большое огорчение!» «Пойдемте вместе со мною к государю!» – сказал Миних. Царь тогда одевался. «Благодарение Богу, – сказал царю Миних, – что ваше величество приняли на себя труд лично обозреть этот канал! Ваше величество еще ничего не видали. Извольте проехать до Дубны, чтобы дать сообразное повеление о продолжении канала». «Для чего это?» – спросил Петр. Миних отвечал: «Вся начатая работа на двенадцать верст до Белозерска должна измениться! Это потребует много денежных издержек, и если ваше величество того не увидите сами, то партия Писарева будет уверять, что перемены сделаны напрасно, деньги потрачены, и тот, кто будет заведовать работами – пропадет». Петр был очень утомлен, однако велел подать себе лошадь и произнес: «Едем до Дубны». Еще не достигши Дубны, царь обозрел часть работ Писарева на пятнадцать верст. Они ему очень не понравились. Петр соскочил с лошади, лег животом на землю и показывал рукою Писареву, что берег канала идет не по одной линии, что дно его не везде равной глубины, что без всякой нужды сделаны кривизны, что не построено плотины и так далее. «Григорий, – сказал ему царь, – есть два рода ошибок: одни происходят от незнания, другие от того, что не следуют собственному зрению и прочим чувствам. Последние непростительны». Писарев вздумал было оправдывать себя и стал доказывать, что почва холмистая. Но Петр встал на ноги, оглядел кругом себя и спросил: «Где же холмы? Ты, я вижу, настоящий негодяй!» Все тогда думали, что Петр отколотит Писарева дубинкою, и сам Писарев был бы доволен, если бы так случилось, потому что тогда мог бы он скорее получить себе прощение. Но царь сдержал себя.

Это была полная победа Миниха над своими противниками; царь поручил ему строение канала. За то Миних с тех пор нажил себе врага в Меншикове.

Через год, осенью 1724 года, Петр по данному заранее обещанию прибыл на канал осмотреть работы Миниха. Сошедшись с Минихом, он приказал спустить воду и собственноручно, взявши заступ, стал прокапывать плотину, ее удерживавшую. Вода ринулась в канал с быстротою. Вблизи стоял маленький ботик. Петр вошел в него и приказал Миниху садиться. Ботик понесло по течению канала, прорытого Минихом, по одному известию1, на четыре версты, а по другому2 – на десять или двенадцать. Петр, всегда и везде до страсти любивший плавать, пришел в восторг, беспрестанно скидал с головы шляпу, махал ею и кричал: «Ура! ура!» Совершивши пробное плавание, Петр обнял и расцеловал Миниха. «Этот канал, – произнес царь, – будет иметь важное значение. Он будет доставлять средства пропитания Петербургу, Кронштадту, а равно и строительные материалы, и окажет содействие торговле России с остальною Европою». Возвращаясь в Петербург, царь приказал ехать туда же и Миниху. Прибывши в Петербург, Петр сказал Екатерине: «Труды моего Миниха радуют меня и подкрепляют мое здоровье. Недалеко то время, когда мы с ним сядем в шлюпку в Петербурге и выйдем на берег в Москве, в Головинском саду». На другой день Петр вместе с Минихом явился в сенат и пред всеми сенаторами произнес: «Я нашел человека, который мне окончит Ладожский канал. Еще в службе у меня не было такого иностранца, который бы так умел приводить в исполнение великие планы, как Миних! Вы должны все делать по его желанию!» После ухода царя Ягужинский сказал Миниху: «Генерал! мы будем ожидать ваших приказаний». Петр тогда поручил Миниху дирекцию над постройкою канала. Сначала работало над ним шестнадцать тысяч человек, теперь Петр назначил двадцать пять тысяч. Царь дал Миниху обещание, по выходе в отставку старого Якова Васильевича Брюса, дать Миниху должность генерал-фельдцейгмейстера и директора над всеми казенными и частными постройками. Петр не дожил до окончания Минихом Ладожского канала.

Настало новое царствование. Миних понял, что он попал в такую страну, где нет ничего прочного, и постарался обеспечить себя новыми кондициями. Он представил для утверждения императрицею проект, которым обрекал себя на службу России еще на десять лет, после которых оставлял за собою право уехать. В течение этих десяти лет он мог воспитывать детей своих за границею. Миних просил себе обещанного Петром чина фельдцейгмейстера с теми выгодами, которыми пользовался его предшественник Брюс. Он просил себе в дар несколько предметов недвижимой собственности: островок на Неве близ Шлиссельбурга, деревню Ледневу, лежащую посреди устроенного им канала, старый дворец в Ладоге и дом в Петербурге. На случай войны с Данией и Англией Россия должна была гарантировать его имущества, находящиеся во владении этих держав, или вместо тех имуществ отвести ему соответствующие поместья в России. Ему отданы в диспозицию все таможенные и кабацкие сборы на Ладожском канале. Екатерина не успела утвердить договора с Минихом. Он утвержден был при ее преемнике Петре II, но и то не вполне, потому что Миних получил звание главного директора над фортификациями, а не чин генерал-фельдцейгмсйстера, которого он желал, опираясь на обещание, данное Петром Великим. Падение Меншикова, не любившего Миниха, проложило последнему дальнейший путь к возвышению. С Долгорукими, заменившими во влиянии над царем Меншикова, Миних скорее сошелся, чем с Меншиковым. Когда в январе 1728 года Петра увезли в Москву, Миниха оставили в Петербурге и поручили ему управление Ингерманландиею, Карелиею и Финляндиею с главной командой над войсками, там расположенными, а 25 февраля того же года в день коронации государя пожаловали ему графское достоинство. Одно внимание к нему верховной власти следовало за другим. В этом же году окончен был совершенно Ладожский канал, и по нему открылось судоходство: по этому поводу верховный тайный совет прислал ему благодарственный адрес за совершение такого важного предприятия. Значение Миниха в государстве увеличилось с дарованием ему должности генерал-губернатора в Петербурге. Это произошло оттого, что в качестве главного командира над войсками он имел право производства в чины и переводов лиц, служивших под его командою, а из таких лиц было много, находившихся в родственных и покровительственных связях с представителями знатных родов, и последние, ходатайствуя за своих клиентов, обращались к Миниху с просьбами. В числе высоких особ, нуждавшихся тогда в Минихе, была цесаревна Елисавета, ходатайствовавшая о каком-то подпоручике.

Одним из важных дел, совершенных Минихом в это время, был проект учреждения инженерного корпуса и минерной роты (саперов) и заведения специальной школы для приготовления сведущих офицеров по этой части.1 В следующем, 1729 году, по кончине генерал-фельдцейгмейстера Гинтера, Миних сделан главным начальником и артиллерии.2

Осенью 1728 года Миних вторично вступил в брак. Первой жены его не стало в живых еще в 1727 году. Новая супруга Миниха называлась Варвара-Елеонора, она была вдова обер-гофмаршала Салтыкова, урожденная баронесса Мальцан, природная немка. На счастье Миниха, и вторая подруга жизни, как и первая, оказалась добродетельною женщиною, искренне была предана ему и вместе с ним разделяла все коловратности судьбы, его постигавшие.

Наступило новое царствование Анны Ивановны. Миних, благоразумный человек и притом сознававший, что он в России – иностранец, не вмешивался в политические затеи верховников, пытавшихся ограничить самодержавную власть, и не склонялся ни на ту, ни на другую сторону. Когда Анна объявила себя самодержицею, Миних сблизился с Остерманом, и тот представил его новой государыне и ее любимцу Бирону. Обоим он понравился и с новым царствованием стал приобретать более значения. Он получил давно желанный чин генерал-фельдцейгмейстера, а по смерти старого князя Трубецкого – должность президента военной коллегии, в которой до того времени он был вице-президентом. Пребывая постоянно в Петербурге в должности местного генерал-губернатора и оставив по себе память в летописи Петербурга очищением реки Мьи (Мойка) и устройством нескольких мостов и каналов, Миних посещал императрицу в Москве, и все более и более сближался с Остерманом и Бироном. Остерман настроил Миниха предложить императрице учредить вместо уничтоженного верховного тайного совета кабинет, высшее правительственное место, которое служило бы посредствующим органом между высочайшею особою и правительствующим сенатом. Первоначально Миних предложил в этот кабинет трех сановников – Остермана, Головкина и кн. Черкасского; Анна Ивановна сама пожелала прибавить к ним самого Миниха. Миних отговаривался, находя, что он, как иностранец, недостаточно знаком с внутреннею политикою России, но императрица настояла, чтобы Миних непременно вступил в число членов кабинета по военным и внешним делам. В 1731 году Миних сделан был председателем комиссии, учрежденной с целью найти и установить меры для уничтожения беспорядков в войске и так устроить, чтобы войско содержалось в порядке без народного отягощения. В качестве начальника этой комиссии Миних совершил несколько преобразований в устройстве воинской части в России; он начертал новый порядок для гвардии, полевых и гарнизонных полков, образовал два новых гвардейских полка: Измайловский и Конной гвардии, завел тяжелую конницу, так называемых кирасиров, изменив в кирасиров три драгунских полка, дал самостоятельный вид инженерной части, прежде слитой с артиллерийскою, и учредил Сухопутный кадетский корпус, в котором шляхетских детей русских и лифляндских от 13 до 18 лет обучать следовало арифметике, геометрии, рисованию, фортификации, верховой езде, фехтованию, стрельбе и всякому воинскому строю. Кроме того, принято было во внимание, что в государстве нужно не только военное, но и политическое, и гражданское образование, и притом не все способны к военной службе, и в этих видах положено иметь учителей иностранных языков, преподавать историю, географию, юриспруденцию, танцование, музыку и прочие науки, какие сочтутся полезными, смотря по природной способности воспитанников. Сначала число учащихся определено в двести, потом в 300 человек; на помещение их отдали на Васильевском острове дом кн. Меншикова, конфискованный после его ссылки, а на содержание всего корпуса определена была сумма, которая увеличивалась при умножении числа учащихся. Обращено также внимание и на детей военных не дворянского звания. При гарнизонных пехотных полках учреждались школы, куда собирали для обучения мальчиков от 7 до 15 лет, рожденных во время нахождения отцов их на службе, но отнюдь не тех, которые родились уже тогда, как родители их были в отставке. Это постановлялось на том принципе, что сыновья служилых должны сами быть служилыми. Этою мерою думали сократить рекрутские наборы в видах облегчения народа. Миних, хотя был по происхождению немец и до смерти оставался с привязанностью к своей национальности, но нигде не показывал того высокомерного отношения к русским, каким отличались служившие в России немцы. Петр Великий для приманки иностранных офицеров в русское воинство установил иностранцам, служащим в русском войске, производить двойное жалованье против природных русских. Так и оставалось это правило. Миних первый осознал несправедливость такого различения и уравнил тех и других в одинаковой степени. За это он приобрел навсегда любовь русских. В числе полезных учреждений по военной части, указанных Минихом в это время, были заведение провиантских магазинов для продовольствия войск, госпиталей для увечных солдат; приняты разные меры к правильному обмундированию и вооружению войск; учреждены генеральные смотры. Устроено было двадцать полков украинской ландмилиции из однодворцев Белогородского и Севского разрядов, расселивши их и наделивши пахотною землею по линии укреплений, возводимых между Днепром и Северным Донцом и по Северному Донцу до казачьих донских городов. Подобное население последовало по царицынской линии. Вместо предполагаемых при Петре Первом шести тысяч поселенцев на украинской линии теперь назначалось двадцать тысяч. Набор и устроение новоучреждаемой украинской линии возлагались на генерала Тараканова. На царицынской милиции по берегам Илавли и Медведицы последовало подобное же население из казаков под атаманством Персидского.

Миних своими советами содействовал к переезду двора из Москвы в Петербург. Как иностранец и по здравому рассудку сторонник петровской реформы, он не был расположен к пребыванию двора в Москве, где было ощутительно влияние партии, не расстававшейся с воспоминаниями старой Московской Руси и не терпевшей всякой иноземщины. После того как императрица обжилась в Петербурге, Миних упросил ее обозреть довершенный им канал и, так сказать, освятить его своим личным вниманием. Императрица прибыла в Шлиссельбург и оттуда отправилась по всей длине канала в яхте, которую сопровождали восемьдесят судов. Так доплыли они до реки Волхова на протяжении ста четырех верст. Два огромных шлюза на обоих концах длины канала замыкали канал и держали в нем воду, которой средняя высота достигала до сажени. По шестнадцати меньших шлюзов устроено было на северной и на южной стороне канала, шедшего от запада к востоку. Эти шлюзы служили для того, чтобы накопившаяся лишняя вода выливалась в озеро, а маленькие речки: Назия, Шалдиха, Кабона и другие, принося в канал свои воды, в летнее время не заносили с собою масс песка и тины.

С Остерманом Миних, как было сказано, вначале очень сблизился, но когда государыня сделала его членом кабинета, Остерман изменился к нему в своих чувствованиях. Еще более внутренне стал ненавидеть Миниха Бирон. Государыня, видя в Минихе очень умного, разносторонне сведущего человека и притом преданного ее интересам, все более и более подчинялась его советам и привязывалась к нему. Бирон боялся, чтоб умный Миних не оттеснил его от высочайшей особы, так как сам Бирон не обладал ни большим умом, ни образованностью, и всечасно чувствовал свою собственную малость перед Минихом. Невзлюбили Миниха обер-шталмейстер Левенвольд и канцлер гр. Головкин. Оба они чувствовали, что Миних их даровитее и умнее; оба возбуждали, вместе с Остерманом, против Миниха любимца императрицы. Бирон и Левенвольд устроили за поведением Миниха надзор, приставили фискалов, которые должны были выведывать его намерения или побудить на какой-нибудь шаг, который мог бы ему повредить в милости императрицы. Но Миних был не таков, чтобы его можно было такими мерами подвести. Миних жил во дворце, рядом с покоями императрицы. Бирон задумал вытеснить его оттуда, чтобы, по крайней мере, такая близость помещения не возбуждала в нем опасения, что он может легко заменить для Анны Ивановны его, Бирона. Воспользовавшись чрезвычайным доверием к себе императрицы, он представил ей, что надобно очистить помещение во дворце для племянницы императрицы, прибывшей в Петербург; а на нее императрица смотрела как на свою преемницу. Миниху объявили, что ради этой причины он должен перебраться за Неву. Миних повиновался, тем более, что тут была благовидная причина: за Невою, на Васильевском острове находился кадетский корпус, которого главным начальником был Миних. Бирон так бесцеремонно распоряжался, что не оставил фельдмаршалу даже времени перевезти свою мебель. Но соперники Миниха этим не довольствовались. Они искали повода удалить его вовсе из столицы. Случай к тому представился.

Король польский Август, долговременный союзник России, скончался 11 февраля 1733 года. В Польше возникли две партии: одна хотела избрать в преемники Августу сына его, курфюрста саксонского, другая – Станислава Лещинского, уже некогда избранного в сан короля по настоянию шведского короля Карла XII. Дворы российский и венский благоприятствовали курфюрсту саксонскому, потому что он обещал, сделавшись королем, утвердить прагматическую санкцию, акт, по которому император римский Карл VI передавал свои наследственные владения дочери своей Марии-Терезии, а российскому двору – не препятствовать проведению в достоинство герцога курляндского, любимца императрицы Анны Ивановны, Бирона. Франция, напротив, поддерживала Станислава Лещинского. Фельдмаршал Ласси, отправленный с 20000 русского войска в Польшу, содействовал избранию курфюрста саксонского под именем Августа III и преследовал партию Станислава Лещинского, который засел в городе Гданьске. 22 февраля 1734 г. Ласси с 12000 войска осадил Гданьск. Но у осажденных было силы более, и война шла нерешительно, ограничиваясь стычками между осажденными, делавшими вылазки, и казаками. Тогда Бирон, с целью сбыть с глаз императрицы Миниха, убедил ее отправить в Польшу Миниха с войском против Лещинского. Миниху самому не было противно такое поручение, так как он с юности любил военное дело, а придворные интриги не могли удовлетворять его.

Миних прибыл к Гданьску 5 марта 1734 года и принял главную команду над остававшимся там российским войском, вытребовав себе еще несколько свежих сил.

Сначала Миних послал к обитателям Гданьска грозный манифест, требовал покорности королю Августу Третьему и выдачи Станислава Лещинского, в случае отказа угрожал разорить город до основания и покарать грехи отцов на чадах чад их. На такое заявление не последовало покорности. Миних принужден был отказаться от покушений приводить в исполнение свои угрозы: у него недоставало осадной артиллерии. Но вот из Саксонии прибыли мортиры, провезенные через прусские владения в телегах под видом экипажей герцога вейсенфельского, а из Польши пришла прочая русская артиллерия: тогда началось метание бомб в город. Осада Гданьска продолжалась 135 дней. Поляки партии Лещинского пытались извне подавать помощь осажденным нападениями на русских, но были разбиваемы русскими отрядами. Осажденные надеялись на прибытие французской флотилии, которая, как ожидали, привезет им свежих сил. Французские корабли привезли и высадили к ним на берег всего только 2400 человек. Затем к Миниху пришла на помощь саксонская военная сила, а 12 июня русская флотилия в числе 29 судов вошла в Гданьский рейд и привезла Миниху еще орудий. Бомбардировка усилилась. 19 июня Миних потребовал снова сдачи. Осажденные выпросили три дня на размышление. После многих переговоров французское войско вышло с тем, что их отвезут в один из нейтральных портов Балтийского моря и отправят оттуда во Францию. Они понадеялись, что их отвезут в Копенгаген, но их отвезли в Лифляндию, расставивши там на квартиры, и уже через несколько месяцев отправили во Францию.

28 июня гданьский магистрат выслал к Миниху парламентера. Миних требовал покорности королю Августу и выдачи Станислава Лещинского с главнейшими приверженцами. На другой день магистрат известил Миниха, что Станислава невозможно выдать, потому что он убежал, переодевшись в крестьянское платье. Миних сильно рассердился, велел было опять начать бомбардирование; наконец, 30 июня принял покорность города и дозволил находившимся в городе польским панам ехать куда пожелают, приказавши арестовать только трех лиц: примаса, пана Понятовского и француза маркиза де Монти; их отвезли в Торун. Так окончилась эта осада, во время которой русские потеряли восемь тысяч солдат и двести офицеров. На город Гданьск была наложена контрибуция в два миллиона; императрица скинула прочь половину этой суммы.

Миних вернулся в Петербург с торжеством. Его недоброжелатели пытались очернить его действия, распускали подозрения, что Миних брал с неприятеля взятки и заведомо дал возможность Станиславу Лещинскому уйти. Но все это не повредило Миниху.

Вслед за тем затевалась другая война, куда также пришлось отправляться Миниху, к удовольствию как его самого, так и его врагов, которые радовались тому, что его можно под каким бы то ни было предлогом удалить из столицы. То была война с Турцией.

Турция вела войну с Персией уже несколько лет. Чтобы поразить персиян па северной стороне в то время, когда персидские силы направлялись к югу, крымские татары, данники Турецкой державы, получили повеление вторгнуться в Персию, и как ближайший путь лежал через русские владения, то они не затруднились проходить через них, нарушая тем нейтралитет России. Так, в 1732 году столкнулись они на берегу реки Терека с русским отрядом, находившимся под командою генерала принца гессен-гамбургского. Произошла битва: в ней легло до тысячи татар, до четырехсот русских. Россия дипломатическим путем жаловалась Турции на нарушение нейтралитета и не получила удовлетворения: напротив – Турция снова послала крымского хана с 70000 войска через русские владения в Персию. Турецкая сила на этот раз потерпелa от персиян жестокое поражение. Тогда бывший в Константинополе российским послом Неплюев заявил своему правительству мнение, что теперь настало удобное время отплатить Турции за унизительный для чести русского имени Прутский мир. При дворе обер-шталмейстер Левенвольд поддерживал то же мнение. Остерман, всегда рассудительный и осторожный, не советовал поддаваться таким обольстительным надеждам и не отваживаться дразнить Турцию, потому что она еще сильна; по его взгляду, достаточно было ограничиться усмирением татар, так как это не поведет к разрыву с Турцией: падишах недоволен самовольством своего данника, крымского хана, но не может удержать его в повиновении. Фельдмаршал Миних, впоследствии горячий сторонник войны с Турцией, на этот раз примыкал к Остерману. Он желал войны, но такой, которая бы началась не от прямого вызова Россией. Пробывши после гданьского дела несколько месяцев в Петербурге, Миних должен был отправиться к войску, оставленному в Польше, так как в Польше оставалось еще много противников короля Августа III. Дела с Турцией, между тем, стали обостряться. Персидский шах Кулихан соглашался было уже примириться с Турцией, но русский посланник в Персии, князь Сергей Голицын, употреблял все усилия, чтобы не допустить до такого примирения – и успел: персидский шах стал по отношению к России обязан благодарностью, потому что Россия тогда уступила Персии приобретения Петра Первого – Баку, Дербент и даже крепость св. Креста. Под влиянием России персидский шах опять возобновил войну с Турцией. Тогда и петербургский двор, заручившись союзом с Персией, открыто решился на войну, но не прямо с Турцией, а с татарами, под тем предлогом, что последние беспрестанно чинят набеги и в последнее время два раза нарушали нейтралитет России проходом своего войска через русские области. Начать неприязненные действия против татар должен был Вейсбах, киевский генерал-губернатор. Но он в то самое время умер. Преемник его, генерал-лейтенант Леонтьев, тот самый, который ездил в Митаву к Анне Ивановне депутатом от генералитета, выступил в поход. То было уже в октябре, в дурную погоду, и он воротился назад, потерявши девять тысяч воинов, погибших не от неприятельского оружия, а от болезней и лишений. В это время послано Миниху поручение перейти со своим войском из Польши в Украину и идти с ним в поход против татар.

Поручив вести за собою в Украину армию генералу принцу гессен-гамбургскому, Миних поехал в Павловск на Дону, сделал там распоряжение о нагрузке на суда артиллерии и припасов, необходимых для предположенной осады Азова, потом прибыл в Украину, осмотрел украинскую линию от Днепра до Донца, где нашел шестнадцать крепостей, каждая с земляным бруствером, с контр-эскарпом, со рвом, наполненным водою, а между укреплениями этими возведены были редуты разного размера. Миних объехал всю эту линию, охранявшуюся, как выше было сказано, ландмилицией из поселенных однодворцев, сделал нужные распоряжения о расстановке караулов и заметил, что в Бахмутской провинции линия остается открытою и на совершенное приведение ее в надлежащее положение необходимы работы. С этой целью Миних потребовал 53263 человека рабочих. Управлявший тогда малороссийским краем князь Шаховской, в отвеит на такое затребование, доносил правительству, что такого рода работы будут крайне разорительны для народа. Миних со своей стороны доносил, что, обозревши тогдашнее состояние Украины, он ясно видит, что разорение народа действительно заметно, но оно происходит не от работ, a от дурного управления, во главе которого стоял Шаховской: полковниками и сотниками ставятся люди неспособные, везде стараются разбогатеть за счет подчиненных, люди богатые стараются отлынивать от службы, и только бедных посылают в походы. Казаки, недовольные несправедливостями своего начальства, убегают и пристают к владельцам земель, обещающим поселенцам льготные годы, иные же бегут к татарам, и вместе с ними идут воевать против России. От этого вообще казачество в Гетманщине умалилось: прежде, бывало, можно было собрать казаков тысяч сто, а в последнее время, когда объявлен был поход Леонтьева в Крым, их едва набралось двенадцать тысяч семьсот тридцать. Тут Миних сошелся с запорожцами, которых он нашел в воинском отношении гораздо лучше, чем малороссийских городовых казаков, и с запорожскими старшинами имел совещание в Царичинке. Запорожцы дали ему совет выступить в поход в степь с ранней весны, когда еще не совершенно высохнут воды от тающих снегов, а молодая трава еще не будет сожжена. Миних нашел этот совет подходящим и в марте съездил к Азову, с которого надлежало начинать военные действия. Он поручил вести осаду Азова генералу Левашову, а сам возвратился к своему войску в Украину, снова советовался с запорожскими старшинами и десятого апреля двинулся в поход в степь. С ним было 54000 войска российского и 12000 казаков (5000 донских, 4000 украинских и 3000 запорожцев). По известию жизнеописателя Минихова, обоз, отправлявшийся с этой военной силой, простирался до девяти тысяч возов, и на каждый полк приходилось их двести пятьдесят. Одних маркитантов было до семи тысяч. Весь обоз не пошел с войском; значительная часть его с тяжелой артиллерией поручена была князю Трубецкому, который должен был доставить боевые и съестные припасы в сопровождении оставленной для того части войска, прежде расставленной в более отдаленном крае на квартирах.

Армия двинулась в степь пятью колоннами, находившимися под командою генералов Шпигеля, принца гессен-гамбургского, Измайлова, Леонтьева и Тараканова. Сам главнокомандующий Миних шел в авангарде. Запорожцы говорили, что на пути своем русское войско найдет себе корм и фураж; Миних доверился им и не очень заботился о скорейшем подвозе запасов князем Трубецким, а этот князь так медлил, что дошел тогда уже, когда Миних окончил свой поход. Для обеспечения сообщения войску с Украиной Миних на пути через степь приказывал устраивать редуты на расстоянии пяти и десяти верст один от другого и оставлять в каждом по десяти солдат и по тридцати казаков под наблюдением обер-офицера, а на трех больших ретраншементах от 400 до 500 человек со штаб-офицером.

После незначительных стычек с неприятелем колонны Шпигеля, армия 28 мая приближалась к Перекопу. Перекопский перешеек был прокопан рвом длиною на семь верст: ров шириною доходил до двенадцати, а глубиною до семи сажен. За этим рвом был вал высотою до 70 футов от вершины до дна рва. Шесть каменных башен прикрывали всю линию вала; за этим валом была крепость Перекопская. Хан, как сообщали пленники, стоял недалеко со стотысячным войском.

Миних начал с того, что написал хану, извещая его, что пришел с войском наказать татар, производивших набеги на русские владения, и просил хана добровольно впустить в Перекопскую крепость русский гарнизон и признать над собою первенство российской императрицы; иначе – он грозил опустошить весь Крым. Хан прислал мурзу с ответом в таком смысле: хан состоит данником турецкого государя и не хочет изменять ему; в Перекоп не может впускать русских, потому что там помещен турецкий гарнизон не от крымского хана, а от самой Турции; татары не подавали повода к войне, а если чинили набеги, то это делали ногаи, и русские войска могут с ними расправляться, как делалось и прежде: эти люди, хотя и состоят под властью хана, но не всегда послушны этой власти и позволяют себе своевольства. В довершение хан просил фельдмаршала приостановить военные действия и тогда уже вступить в объяснения.

Но Миних не затем пришел, чтобы проводить время в объяснениях. Отправивши мурзу ханского с отказом, фельдмаршал на другой день еще до рассвета послал две тысячи пятьсот человек вправо по направлению к перекопской линии, и в то же время русское войско двинулось всей массой влево. Татары, обманутые фальшивым движением двухтысячепятисотенного отряда, бросились на него, и вдруг нежданно увидали русские силы совсем на другой стороне. Русские дошли до рва и на короткое время остановились. Ров был очень широк. Но ров этот был сух. Солдаты спустились на дно, а оттуда стали карабкаться на вал. Вместо лестниц им служили пики, штыки и рогатки. Задние подсаживали передних и потом, держась за них, сами взбирались, и так добрались на вершину вала под сильным неприятельским огнем. Такая неустрашимость поразила татар: они бежали. В башнях сидели турецкие янычары. По приказанию Миниха принц гессен-гамбургский послал санкт-петербургского гренадерского полка капитана Манштейна с шестьюдесятью человек его роты к одной из башен. Гренадеры прорубили двери: Манштейн вошел внутрь и потребовал сдачи. Янычары, безусловно, согласились и стали класть оружие, но тут между гренадерами и янычарами возник спор, а потом и драка: янычары убили шестерых и ранили шестнадцать гренадеров; гренадеры перекололи всех янычар, а их было в башне сто шестьдесят. Тогда янычары, сидевшие в прочих башнях, покинули их и бежали вслед за татарами. Миних потребовал от перекопского коменданта сдачи: обещано было проводить всех до приморской пристани для отплытия в Турцию. Комендант на все согласился. Но когда турки положили оружие, их всех объявили военнопленными под тем предлогом, что, вопреки мирному договору, задержано было двести русских купцов, и когда им возвратят свободу, тогда и взятые в Перекопе турки будут oтпущены в отечество.

Город Перекоп, заключавший в себе до 800 деревянных домов и окруженный стеной из песчаника, рассыпавшегося от пушечных выстрелов, был тотчас занят одним русским полком, а 4 июня Миних отправил генерал-лейтенанта Леонтьева с десятью тысячами к Кинбурну. С оставшимися генералами Миних держал военный совет – что делать далее. Многие были такого мнения, что не следует забиваться в глубь страны, так как продовольствия для войска оставалось не более как на двенадцать дней, а лучше укрепиться у Перекопа и подождать прибытия кн. Трубецкого с обозом. Миних противился этому и настаивал, что надобно идти вперед и нанести страх татарам; он надеялся, что обоз поспеет и догонит их, а если бы и запоздал, то войско может продовольствоваться за счет неприятельского края.

И пошло войско по безводной пустыне в глубину Крымского полуострова. Татары умышленно портили воду, и без того скудную в колодцах. Их летучие отряды беспокоили войско, двигавшееся четвероугольником. Когда расположилось войско на дневку в Бальчике, к нему приблизились татары. Откомандированный против них генерал-майор Гейн хотя не потерпел поражения, но не исполнил в точности поручения, данного фельдмаршалом, и за это немедленно был предан военному суду и разжалован в солдаты. Миних чрезвычайно строго относился к делу дисциплины в войске. Пошли дни за днями. Жара была нестерпимая. Солдаты пропадали от жажды и зноя. Подвоз ожидаемых запасов не приходил по медленности князя Трубецкого. Генерал принц гессен-гамбургский, уже прежде враждовавший с Минихом, а за ним и другие генералы, в числе их и близкий родственник Бирона, носивший ту же фамилию, распускали о Минихе между подчиненными упреки, что он для удовлетворения своего честолюбия губит целое войско и поступает совсем против желания и предписаний петербургского двора. К счастью Миниха, войско, все еще не дождавшись князя Трубецкого с обозом, вдруг нашло себе продовольствие. На десятый день пути от Перекопа достигло оно города Хазлейва (Козлов-Евпатория) и вошло туда без всякого сопротивления: все мусульманские обитатели этого города заранее убежали оттуда, успевши взять с собою, что возможно было на скорую руку, и зажгли за собою дома христианских купцов. Но бежавшие всего с собою забрать не были в состоянии. Русские в опустелом и полуобгорелом городе отыскали закопанные в земле драгоценности – золото, серебро, жемчуг; меди, железа и свинцу была громада, рису и пшеницы было такое изобилие, что Миних раздал их в качестве провианта солдатам на двадцать четыре дня.

Кроме этого, русские успели захватить десять тысяч баранов и несколько сот штук рогатого скота, и это было очень кстати, так как солдаты уже две недели не ели ничего мясного.

Простоявши пять дней в Хазлейве с целью дать время хлебопекам изготовить для солдат хлеб и сухари, Миних двинулся далее. Он выбрал путь вблизи моря: татары не ожидали, что русские пойдут туда, и не делали опустошения; поэтому русские могли на этом пути доставать фураж: Миних распустил между неприятелями слух, будто возвращается к Перекопу.

Между тем, 27 июня войско приблизилось к ханской столице Бахчисараю. Миних оставил большую часть войска с багажом, поручив начальство Шпигелю, сам с другою частью обошел горы, и русские на рассвете были под самым городом. Татары не ждали этого и чрезвычайно удивились, увидавши там русских в такую пору. Они напали на донских казаков и на Владимирский пехотный полк, успели принудить податься назад, и отняли одну пушку. Но когда подоспел генерал Лесли с пятью другими полками, татары тотчас бежали. Панический страх напал на всех жителей Бахчисарая. Они покинули свои дома, хватали с собой, что могли схватить, и бежали в горы.

В Бахчисарае в то время было две тысячи домов: треть их принадлежала христианам греческого происхождения. Русские все сожгли. Красивый ханский дворец, состоявший из многих зданий и окруженный садами, был обращен в пепел. Сгорел дом иезуитский с библиотекою. Сами иезуиты заранее ушли из города.

Расправившись с Бахчисараем, Миних 29 июня отвел свое войско на реку Альму. Туда прибыл и обоз, который шел с Минихом; на него нападали татары, но неудачно.

3 июля главнокомандующий отрядил генералов Измайлова и Магнуса Бирона с восемью тысячами солдат и двумя тысячами казаков на Акмечеть (ныне Симферополь), столицу Калги-салтана и его мурз. Русские не нашли ни души в городе: еще за два дня жители ушли оттуда. Русские ограбили все, что могли найти, и сожгли весь город, имевший тогда тысячу восемьсот деревянных домов.

Миних намеревался идти на Кафу, самый богатый и многолюдный город на черноморском побережье. Этому воспротивились на военном совете все генералы.

Они представляли, что треть войска хворает, и многие до того ослабели, что не в состоянии далее двигаться, между тем на этом пути не представлялось впереди никаких надежд на доставку продовольствия людям и лошадям, так как татары, ожидая своих неприятелей, выжгли все окрестности Кафы на далекое пространство. Вдобавок усилилась жара. Миних должен был удержать свой воинственный задор и повернуть к Перекопу. Войско достигло Перекопа 17 июля и ко всеобщему удовольствию встретило генерала Аракчеева, который привез из Украины хлебные запасы, а с ним прибыли маркитанты и привезли большое количество вина и всякого съестного продовольствия. Итак, после многих трудов и лишений войско чувствовало изобилие. К умножению радости, пришло известие, что генерал-лейтенант Леонтьев взял Кинбурн, не потерявши ни одного человека: турки сдали его без боя и по капитуляции вышли из крепости в числе двух тысяч; двести пятьдесят христианских невольников, содержавшихся в крепости, получили свободу. Русские в Кинбурне нашли много скота и овец. Миних приказал взорвать порохом перекопские укрепления и 28 июля двинулся в Украину. Татары не беспокоили возвращавшееся русское войско. Генерал Леонтьев присоединился к главному войску.

На берегу реки Самары Миних произвел смотр своему войску. Не было ни одного полка, где бы количество служащих достигало полного комплекта: в те времена полный комплект пехотного полка простирался до 1575 человек с включением офицеров, а комплект конного полка – 1231 человек. Налицо не оказалось теперь ни одного, где было бы более 600 человек. Между тем, достоверно было известно, что число убитых неприятелем не превышало двух тысяч. Войско умалилось от болезней и лишений. Много содействовала этому медленность кн. Трубецкого и неисправность комиссариата в доставке жизненных средств в пору. Но и сам фельдмаршал Миних обвинялся за то, что не жалел солдат своих, водил их во время летнего дневного зноя, не давал отдыха и слишком легко относился к недоставлению кн. Трубецким продовольствия, надеясь кормить войско за счет неприятельской страны. Поход в Крым стоил России до тридцати тысяч человек. Противник Миниха, принц гессен-гамбургский, восстановил против него генералов, а от последних ропот на фельдмаршала переходил к штаб– и обер-офицерам и доходил даже до рядовых.

По прибытии в Украину Миних, в предупреждение татарских зимних набегов через лед днепровский в Гетманщину и Слободскую Украину, сделал распоряжение с первых заморозов рубить лед на реках и для этого употреблять солдат и сгонять народ. Это возбуждало ропот и между солдатами и жителями сел, да и не достигало цели, потому что в феврале 1737 года татары через Днепр у Келеберды ворвались в Украину; защищавший проход генерал Лесли был убит и много офицеров взято в плен.

Принц гессен-гамбургский не ограничился возбуждением против Миниха генералов его армии, а еще написал и послал на фельдмаршала донос герцогу Бирону, и хотя Бирон прислал этот донос самому Миниху, но при дворе он оставил неприятное впечатление. Этим не замедлили воспользоваться Миниховы недоброжелатели и завистники. Несмотря на то, что главный враг Миниха, обершталмейстер Левенвольд, умер, в самом кабинете желали унизить фельдмаршала: решили подвергнуть в военном совете обсуждению поступки Миниха и указать причины большой потери войска. Председательство в этом совете принадлежало фельдмаршалу Ласси, который во время Минихова похода в Крым через Перекоп, осаждая полтора месяца Азов, принудил его к сдаче и потом шел на соединение с Минихом, но, узнавши, что Миних уже возвращается, сам повернул в Слободскую Украину. Теперь ему поручалось разбирать действия своего товарища, в последнее время приобревшего такую славу и значение, что становился выше его. Ласси отклонил от себя такое поручение. Никем другим не был он заменен, и так следствие над поступками Миниха не производилось, а императрица Анна не только не показала Миниху своего неблаговоления, но еще наградила его поместьями в Украине, находившимися в распоряжении покойного Вейсбаха.

Весною 1737 года опять предпринят был поход против турок. Петербургское правительство заключило конвенцию с венским двором о взаимном действии войск против турок, произведен новый рекрутский набор – 40000 человек, сделаны распоряжения об устройстве магазинов, а в Брянске положено было на верфи строить плоскодонные суда для спуска их на Днепр.

В конце марта 1737 года генерал-фельдмаршал Миних дал ордер, чтобы все войско, которого число простиралось от 60 до 70 тысяч человек, было готово к походу через двадцать четыре часа по получении ордера. В начале апреля все вышли с квартир, где были на зиму поставлены. С конца апреля по 6 мая (н. с.) войско переправилось через Днепр в трех пунктах: у Переволочной, у Орлика и у Кременчуга. 3 июня (н. с.) все отделы соединились на реке Омельнике; с 25 (н. с.) июня по 2 июля (н. с.) армия переправилась через Буг. Желая скрыть свои настоящие намерения, Миних всем показывал вид, что направляется к Бендерам. Он таился даже от поляков, которые казались союзниками. Когда к генерал-фельдмаршалу приехал адъютант польского коронного гетмана Потоцкого, Миних, угощая его, предложил тост за счастливый успех русского оружия под Очаковым, и в то же время, в виде особого к нему доверия, сообщил предположенный маршрут к Бендерам.

Поляк, присланный затем, чтобы проведать, куда поведет свое войско Миних, находился в недоумении и не знал, что донести тем, которые дали ему поручение. Тем труднее было узнать о планах Миниха туркам. Они на всякий случай ждали его у Бендер, но послали значительное подкрепление к Очакову.

Миних ускорил свой поход и направлялся к Очакову, желая дойти туда ранее, чем неприятель успеет там собраться с силами. Но тяжелая артиллерия, боевые и съестные запасы следовали по воде, и этим заведовал все тот же князь Трубецкой, заявивший себя в прошлый поход нераспорядительностью. И теперь произошло то же. Когда Миних со всей армией уже приближался к Очакову, князя Трубецкого там не было, хотя он должен был прийти туда ранее войска. Войско очутилось без фуража, без дров, без фашин, и леса кругом не было близко, чтобы достать необходимые принадлежности. Современники находили странной такую доверчивость Миниха к человеку, уже показавшему свою неспособность. Злые языки того времени приписывали причины снисходительности фельдмаршала к кн. Трубецкому вниманию к жене последнего, знаменитой красавице своего века. Князь Трубецкой впоследствии оправдывал себя тем, что в то лето на Днепре воды было мало и потому при перевозке через пороги потрачено было времени больше, чем бы в обычное время требовалось.

Подошедши к Очакову ночью с 10 на 11 (нов. ст.) июля и увидавши пожар предместий, зажженных, ввиду приближения русских, самим очаковским комендантом, утром 11 числа в лагере, расположившемся между устьем Днепра и Черным морем, Миних собрал военный совет и на нем заявил, что медлить нельзя, чтобы не дать неприятелю времени подвести к Очакову свежие силы, и надобно со всевозможной скоростью брать Очаков. Миних надеялся, что флотилия кн. Трубецкого придет скоро и войско не будет надолго поставлено в затруднительное положение.

Сперва думали рыть траншеи и насыпать редуты, но земля оказалась чрезмерно твердою. К счастью русских, около города были сады с земляными оградами. Русские обратили их себе в редуты. В одном таком саду поставили тяжелую артиллерию и начали метать бомбы, которые, лопаясь в крепости, производили там пожары. 13-го (н. с. или 2-го ст. ст.) июля за час до рассвета вспыхнуло пламя в том углу, где, как знали но плану, который заранее успел добыть себе Миних, находился пороховой магазин. Туда направили выстрелы.

Между тем, чтобы отвлечь осажденных и не дать им тушить пожар, Миних, в надежде выманить их в иную сторону, приказал начать общий приступ. На правом крыле командовали генералы Румянцев и Бирон, на левом – Кейт и Левендаль. Сам генерал-фельдмаршал подкреплял идущих на приступ, подвергая себя лично опасностям – под ним убита была лошадь. При нем неразлучно находился принц Антон-Ульрих брауншвейгский, которого уже метили в женихи племяннице императрицы. Войско достигло рва шириною в 12 футов, отважнейшие спускались в него и оттуда напрасно пытались взобраться на противоположную сторону: поражаемые неприятельскими выстрелами сверху, они падали целыми грудами. Так прошло времени около двух часов. Не в силах будучи вскарабкаться, они стали отступать. Генерал Румянцев первый заметил, что огонь, произведенный русскими бомбами, близится к пороховому магазину, и опасаясь, чтобы взрыв не повредил осаждающим, дал знак к отступлению. Левое крыло увлеклось отступлением правого. Выскочило из крепости несколько сот турок и ударило на отступавших, многих перебили турки, а раненые не в силах были поспевать за другими: дело походило на бегство. Если бы сераскир и комендант очаковской крепости догадались и ударили всей силой на бегущих, выигрыш был бы на стороне турок, а русские принуждены были бы оставить осаду. Миних пришел в страшное волнение. Артиллерия поправила дело.

С ужасающим треском взлетел на воздух пороховой магазин, а вслед за тем показалось белое знамя, и к русскому главнокомандующему явился турецкий адъютант просить перемирия на несколько часов. Миних понял, в чем дело, отверг предложение и требовал, чтобы весь турецкий гарнизон сдался военнопленным в течение одного часа, иначе грозил никому не оказать пощады. Сераскир, между тем, пославши к Миниху этого адъютанта, затевал с частью гарнизона пробраться из крепости к морю и убежать, севши на турецкие галеры в то время, когда начнут составлять статьи капитуляции. Но его с бывшими при нем турками не допустили до моря русские гусары и казаки, вогнали в крепость, а за ними и сами туда ворвались и начали избивать турок. Тогда сераскир послал к генерал-фельдмаршалу другого адъютанта объявить, что сдается безусловно. Ворота крепости отворились; гарнизон положил оружие и был отведен военнопленным в русский лагерь. Около двухсот1, а по другому известию до двух тысяч2 турок успели добраться до галер, но многие не могли туда попасть, потому что кормчие, увидя, что город взят русскими, поспешно снялись с якоря и подняли паруса, а турки из Очакова, хотевшие уплыть с ними, бросились за судами вплавь и, ослабевши, потонули. Иные, прежде отвода гарнизона в плен, были заколоты ворвавшимися в крепость русскими. Семнадцать тысяч трупов турецких было погребено русскими 20 июля (н. с.). Большое число погибло их под развалинами разрушившихся стен и зданий. При взрыве порохового магазина погибло их более шести тысяч, а за этим взрывом загорелось еще два таких магазина, причем погибло немало и русских, бросившихся уже в покоренный город на грабеж. Из турецкого гарнизона, вначале состоявшего в числе двадцати тысяч, сдалось военнопленными только три тысячи пятьсот человек и в числе их – сераскир Яйа, очаковский комендант Мустафа-ага и триста офицеров. Несколько сот христианских невольников получили свободу, пятьдесят четыре грека вступили в русскую службу в гусары. У русских убито 68 офицеров и 987 рядовых с унтер-офицерами, а ранено около ста офицеров и 2703 рядовых.

Ожидая, что турки будут стараться отнять у русских Очаков, Миних приказал со всевозможнейшей скоростью исправить по возможности разрушенные стены, построить деревянные избы для жилья и снабдить город необходимыми средствами к жизни, намереваясь поместить в нем русский гарнизон. Он оставил в Очакове двенадцать пехотных батальонов, два драгунских полка и две тысячи казаков, назначив над всеми начальником генерала Бахметева, а всю остальную армию отвел за шестьдесят верст от Очакова, где 15 (26) июля присоединился к ней генерал Леонтьев, остававшийся в резерве с тяжелым обозом. Обоз, с которым следовал князь Трубецкой, продолжал плыть и разделился на две части: передняя достигла Очакова в августе, а задняя уже в сентябре. Поход очаковский совершился без него, как и прошлый год поход крымский.

Сообразно плану и инструкциям, Миних должен был теперь идти на Бендеры, но он узнал, что на всем пути до Бендер татары выжгли поле и невозможно будет иметь фуража; сверх того и войско российское умалилось: павших в битвах было сравнительно немного, – 11 060 человек солдат и 5000 казаков умерло во время похода от болезней, особенно от поноса и скорбута. Немец приписывает эти болезни приверженности русских к постам, которая так велика, что даже разрешение св. синода употреблять в постные дни мясо на них не действовало. Гораздо вернее кажется нам, что нездоровью русских содействовало то, что в походах солдат ложился на сырой земле, и в войске недоставало врачей, хотя в каждой роте полагался хирург и подхирург, но из них очень мало сведущих; были, кроме того, фельдшера, но те умели только стричь и брить. Вообще во врачебные должности поступали по воле начальства, а не по учению. Набирали из простых рекрут людей, которые, по назначенному для них занятию, нуждались в предварительном обучении, а этого не было; начальство из рекрут определяло и в музыканты, хотя бы определяемый не имел ни подготовки, ни природных способностей к музыке. Подобный порядок был и в определении врачей. 1 (11) августа Миних перевел свое войско близ устья реки Чичаклея, впадающей в Буг, на другой берег Буга. 21 августа (1 сентября) он съездил в Очаков, осмотрел работы по укреплению Очакова и Кинбурна и, вместо Бахметева, отпросившегося по болезни в отставку, назначил комендантом генерала Штофельна, потом, воротившись к своей армии, повел ее в Малороссию, где расставил на зимних квартирах, а сам избрал своим местопребыванием Полтаву.

Во время похода Миниха к Очакову фельдмаршал Ласси с 40 000 войска совершил блистательный поход в Крым через Сиваш вброд, к удивлению и своих генералов, и неприятеля: и те, и другие почитали такое дело невозможным. Он прогнал хана, думавшего загородить ему путь, взял и разорил город Карасубазар, в котором было до 6000 домов, распустил отряды, истребившие до тысячи татарских деревень и набравшие много скота и овец, и вернулся на Молочные Воды, а оттуда в октябре перешел в Слободскую Украину, где расположил свое войско по берегам Донца и его притоков.

Взятие Очакова произвело в Константинополе волнение и страх. Сменили великого визиря, на его место назначили бывшего бендерского сераскира, а новому бендерскому сераскиру Генц-Оли-паше разом с татарским ханом велено добывать Очаков. Миних, услыхавши об этом, послал туда подкрепление, но Штофельн, не дождавшись от главнокомандующего вспоможения, заставил турок снять осаду. Очаков, находясь в руках покоривших его русских, продолжал пребывать в разорении; недоставало строительных материалов; судоходный подвоз всего необходимого происходил медленно. Между людьми, составлявшими гарнизон, появились смертоносные болезни от массы гниющих трупов, и людских, и скотских. Число солдат из восьми тысяч, оставленных там генерал-фельдмаршалом, осталось только пять тысяч, да и из тех до тысячи человек было больных и неспособных к бою. С войском в таком положении пришлось Штофельну встретить турок, появившихся 29 октября (н. с.). Они беспрестанно палили и метали бомбы в крепость; русские оборонялись упорно и деятельно, терпя всевозможные лишения: большая часть их должна была постоянно находиться под открытым небом в дождливую и сырую погоду за недостатком помещений. Но и положение турок было малым легче: их мучила осенняя дождливая погода, распространялись болезни и смертность, пропадала отвага. Десять тысяч их бежало, несмотря на то, что за побеги грозили им смертью и нескольким пойманным беглецам отрубили головы на страх прочим. Наконец, 10 ноября (н. с.) они все ушли от Очакова, покинувши в добычу русских свой огнестрельный запас.

При Минихе во время очаковского похода был австрийский резидент или военный агент, посланный для наблюдения за ходом войны, подобно тому, как такое же лицо находилось со стороны России при войске имперском. Австрийский агент, по прозвищу Беренклау, писал к своим донесения с резкими суждениями о русском войске, замечая, что русские солдаты храбры и выносливы, но русские генералы таковы, что годятся быть разве капитанами. Миниху досталось в руки это донесение, и он сильно раздражился не только против Беренклау, но и вообще против Австрии, которую и раньше недолюбливал. С таким неприязненным чувством он отнесся неодобрительно к предложению Австрии послать русские военные силы в Венгрию для совместного действия с австрийскими войсками против турок. Миних находил, что России лучше вести войну отдельно от Австрии и начать взятием Хотина и Бендер и покорением Молдавии.

Миниха мнение очень уважали, в особенности после двух его блестящих победоносных походов. По его плану начался новый поход в 1738 году. Армия в 50000, включая в то число и казаков, перешла Днепр у Переволочной и направилась к пределам турецких владений. Турки думали остановить ход русского войска на переправах через речки Кодыму и Саврань, но безуспешно. Начался вслед за тем утомительный поход по безводной степи, пагубный для лошадей, скота и самих людей. С большими затруднениями дошел Миних до Днестра и в начале августа стал лицом к лицу с турецким войском, расположенным на другом берегу. Переправа была неудобна. Миних двинулся вдоль берега. Турки думали, что он ищет места для переправы, но Миних на этот раз нашел уместным приостановить дальнейшее движение; в Молдавии свирепствовала зараза: вести туда армию было бы до крайности безрассудно. Миних отступил за Буг и расположил свое войско на зимних квартирах в Малороссии.

Австрийский посол в Петербурге Ботта старался представить последний поход Миниха в неблагоприятном свете, доказывал, что Миниху было возможно продолжать военные действия, и он довел петербургское правительство до того, что Миниху послан был указ идти далее и взять Бендеры и Хотин. Миних в согласии с военным советом представлял, что идти в Молдавию и Валахию было невозможно, иначе он погубил бы все войско напрасно, и ничего теперь до следующей весны предпринимать не следует.

Также бесплодна была военная деятельность фельдмаршала Ласси; в том же году Ласси должен был взять Кафу, но не мог до нее добраться, потому что окрестный край был так опустошен, что русские не могли найти ни себе пристанища, ни фуража для лошадей. Притом флотилия, которая выступала из Азова с целью доставлять провиант сухопутному войску, была разбита бурею. Ласси в октябре воротился в Слободскую Украину, ничего не сделавши.

Зимою татары, в отместку русским, сделали набег, направляясь на придонецкий край, но не успели прорвать украинской линии: только рассеянные татарские загоны сожгли несколько деревень.

В марте 1739 года Миних прибыл из Петербурга в Украину к своему войску. Он намеревался в этот год совершить поход через польские области и потому назначил сборный пункт в Киеве. Но как войско расставлено было на широком пространстве, то некоторые части его квартировали далеко и могли явиться на сборное место не ранее начала июня. Во всем войске было тогда шестьдесят пять тысяч человек, другие простирают число его (считая 13000 казаков) до 78 000. Они находились под командою генералов Румянцева, Карла и Густава Биронов, братьев любимца, Левендаля, заведовавшего артиллерией, принца Голштейна, кн. Репнина, Хрущева, Фермера, Бахметева и других. Перешедши Днепр, войско двинулось разными колоннами чрез Васильков. Польский коронный гетман учредил из местной шляхты милицию для наблюдения, чтоб не допускать русских совершать бесчинств и оскорблений жителям.

Миних, как и в предшествовавшие походы, старался поступать так, чтобы неприятели не могли узнать – каким путем он пойдет, и теперь пустил слух, что хочет идти на Бендеры. По этому слуху командир турецкой армии, сераскир Вели-паша простоял у Бендер напрасно пятнадцать дней, а потом, услыхавши, что русское войско подходит к реке Збручу, отправился туда препятствовать переходу русских через Днестр. Но Миних, объявлявший всем, что намерен там переходить Днестр и идти на Хотин, не думал на самом деле совершать перехода в этом месте по причине крутых берегов, а оставил там лагерь с частью армии; сам же с двадцатью тысячами пошел искать другой переправы, приказавши каждому солдату взять с собой хлеба на шесть дней. Он нашел удобную переправу близ польской деревни Синковцы, отстоявшей от Хотина верст на сорок. Мосты для переправы армии поспели в одну ночь, и отряд, шедший с Минихом, весь перешел благополучно. Турки из-под Хотина не могли поспеть, чтобы препятствовать переправе за утесистыми горами и ущельями, находившимися на их пути. Остальная русская армия шла к той же переправе, отделываясь от татарских нападений и замедляясь, кроме того, дождливою погодою. Она дошла до Синковец только 7 августа н.с. и нашла мосты, устроенные русскими, уже сорванными от напора воды, так что не без труда пришлось русским собирать бревна и доски, часть которых была унесена водою до самого Хотина. Только 15 августа (н.с.) переправились русские и за собою истребили мосты совершенно.

Тогда сераскир Вели-паша замыслил заманить русского военачальника с его войском внутрь турецкой страны и, окружив со всех сторон, погубить вконец. У сераскира было тридцать тысяч. Будучи уверен в превосходстве своих сил пред русскими, сераскир не задумался оставить незанятым и свободным для русского войска проход через Перекопские теснины, которые уподоблялись древним Фермопилам: говорили, что там десять человек могут остановить многотысячное войско. Но у русских были благоприятели между турецкими подданными: то были молдаване и валахи; они сообщили русским о незанятом проходе. Их так много являлось к Миниху с изъявлением готовности служить русской императрице, что генерал-фельдмаршал составил из них целый полк, назначив над ним командиром сына бывшего молдавского господаря, Кантемира. Эти-то союзники, связанные с русскими одною верою, показали им дорогу, и русские не только прошли удобно через тесный путь, но и провели туда всю тяжелую артиллерию и багаж. Войско очутилось на просторной равнине. Вели-паша не только не раскаялся в своей оплошности, напротив, был очень доволен, думая, что теперь-то может легко взять в полон всю русскую армию. 16 (27) августа русское войско стояло лицом к лицу с турецким. Впереди стоял Вели-паша на высоком месте у деревни Ставучан, в стане, укрепленном батареями. Влево от русских расположился хотинский паша Кальчак с серденгестами (т.е. беспощадными); он был прикрыт лесами и неприступными горами. Вправо стоял Енч-Али-паша с турецкой кавалерией или спагами: его войско упиралось сбоку в горы, которые тянулись до реки Прута. Позади русских стоял хан Ислам-Гирей с белогородскою ордою. Неприятели замкнули русских со всех сторон. Русские устроились тремя четвероугольниками и отбивались от нападений успешно. Но им невозможно было добывать фураж и даже выпускать лошадей и скот пастись. Положение наступало ужасное, почти такое же, как при Петре на берегах Прута. Приходилось либо сдаваться, либо отчаянно пытаться вырваться. Миних, окинув глазами неприятельский стан, заметил, что протекавшая влево от неприятельского стана болотистая речка1 не так непроходима, как полагали турки, оставившие эту сторону без укреплений, в уверенности, что сама природа защищает их там достаточно; Миних сообразил, что туда возможно пройти, поместивши по болоту фашины и построивши на речке мосты. И вот, Миних дает приказ отряду (состоявшему из шести пехотных полков, двух драгунских, четырехсот пикинеров и несколько легкой кавалерии), под начальством генералов Левендаля и двух Биронов, идти вправо; там начинают возводить батареи, везут туда тридцать пушек и четыре мортиры, начинается усиленная пальба и пушечная, и ружейная, и все это делается только с тем, чтоб завлечь туда турок и отвлечь их внимание от другого конца. Между тем, в то же время влево везут фашины, бревна, доски, гатят болото, наводят мосты; турки не понимают этого движения и сосредоточивают свои усилия на том конце, где русские палят и напирают; турки допускают до того, что русские навели на речке двадцать семь мостов, проложили себе дорогу через болото и очутились при подошве возвышения, на котором располагался главный турецкий стан сераскира. В два часа пополудни турецкая конница сделала на них нападение, но была отбита. Русские идут все выше и выше, все ближе и ближе к неприятельскому стану. В пять часов сделали на русских нападение янычары; они порывались свирепо, но их также прогнали ружейными и пушечными выстрелами. В семь часов русские были уже на высотах, но не застали там уже никого, только пылал турецкий лагерь. Все турки обратились в бегство, покинувши сорок восемь орудий, больше тысячи разбитых шатров и большое количество запаса как боевого, так и продовольственного. На поле лежало более тысячи турецких трупов. Русские потеряли в этот день только семьдесят человек.

Победа была полная и неслыханная, так как она была первая битва русских с турками в открытом поле. На другой день утром победитель двинулся скорым маршем с тридцатью тысячами своего войска к Хотину. Туда уже успел принести роковое известие сам хотинский губернатор Кальчак-паша, растерявши свой десятитысячный хотинский гарнизон на Ставучанском поле. Всей вооруженной силы в Хотине оставалось только девятьсот человек; Кальчак-паша считал невозможным защищаться и послал к русскому главнокомандующему предложение сдаться на капитуляцию. Миних отвечал, что не хочет знать ни о какой капитуляции, и требовал, чтоб гарнизон сдался военнопленным; он дозволял только отправить в Турцию женщин, находившихся в крепости. Кальчак-паша согласился на все. Только он один отправил свой гарем. Прочие оставили своих жен с собою и последовали с ними в плен. Генерал Хрущев сделан был комендантом Хотина, который тогда достался русским с превосходными укреплениями и со 179 орудиями.

Сентября 9 и 10 н. с. русские перешли Прут. Молдавский господарь Гика бежал перед сыном бывшего господаря Димитрия Кантемира, лишенного Турцией власти за приверженность к России. Гика убежал из Ясс так поспешно, что покинул и знамена, и орудия, и свой бунчук – знак власти, дарованный ему от султана. Миних послал вперед к Яссам Кантемира с трехтысячным отрядом волохов, драгунов и гусар, а сам следовал за ним. Депутаты от молдавских бояр явились к генерал-фельдмаршалу с покорностью и просили принять Молдавию в подданство России. Миних обнадежил их благосклонностью императрицы. После того 14 сент. н. с. он заключил с боярами договор: бояре обещали содержать двадцать тысяч российского войска. Предположили укрепить Яссы, и с этой целью Миних обозрел местность и составил план крепости: бояре обещали содержать несколько тысяч пионеров, которые возьмутся за эту работу. Генерал-фельдмаршал оставил в Яссах русский гарнизон под начальством генерал-майора Шипова, а сам отправился к своей армии.

Миних намеревался идти на Бендеры и покорить буджацких татар, затем у него был план перейти Дунай и вступить в средину Турецкой империи. В его воображении рисовалась уже надежда покорить Константинополь и разрушить владычество оттоманское в Европе. Вместе с тем, он мечтал и о собственном возвеличении. Радушный прием в Яссах, оказанный ему молдавскими боярами, ободрял его: Миниху мерещилась уже возможность сделаться господарем или князем молдавским в подданстве русской императрице, точно так как Бирон, камергер государыни, сделался уже герцогом курляндским.

Неожиданное для него событие прервало все его намерения и надежды.

Австрийские войска, воевавшие с турками, далеко не были так счастливы, как русские. Они терпели поражения за поражениями и, наконец, генерал Нейперг, имевший полномочие заключить с неприятелем мир, если найдет это необходимым, воспользовался своим правом и заключил с великим визирем договор, которым император возвращал Турции все сделанные его войсками приобретения и в числе их укрепленный Белград, где еще держался австрийский гарнизон. Известие об этом как снег на голову неожиданно смутило русского фельдмаршала, который только и помышлял, что о новых военных подвигах против турок совместно с австрийскими войсками. Миних написал сообщившему известие о мире австрийскому генералу Лобковицу письмо резкое и справедливое: он указывал в нем, что мир, заключенный с турками среди полных успехов русского оружия, до крайности невыгоден для интересов самой Римской империи и несовместим с тем уважением к российской императрице, на которое последняя, как союзница, имела право. Действительно, австрийцы слишком мало заботились об уважении к России. Когда находившийся при австрийском войске русской службы полковник Броун спросил генерала австрийского Нейперга: «Не поставлено ли в белградском договоре условий, касающихся России?», то получил такой ответ: «Мы для России и так много сделали в настоящую войну». Это была вопиющая неправда, так как в течение всей войны русские войска одерживали блестящие победы, а имперские терпели поражения, – потому что в политике императора, как и в штабе войска, происходил беспорядок: бывший перед тем главнокомандующий Валлис должен был, по воле императора, передать свое полномочие на заключение мира генералу Нейпергу и, оскорбленный этим, старался всякими путями вредить своему сопернику, а генералы его партии – генералам партии Нейперга; Нейперг имел неблагоразумие поехать в неприятельский стан, не взявши заложников, а Валлис умышленно не допустил до него в пору императорского курьера, который вез императорское предписание не заключать мира с условием сдачи туркам Белграда. Поставивши себя заранее в невыгодное положение своей неуместной поездкой в турецкий стан и отдавшись на волю посредника, французского посла, мирволившего туркам, Нейперг, не получив нового императорского предписания, должен был уступить требованиям верховного визиря, который не хотел слышать о мире без возврата Белграда. Император Карл VI, уведомляя письмом русскую государыню о заключенном мире, выражался, что он со слезами на глазах извещает об этом мире с великим визирем, но этот мир он должен теперь сохранять ради сдержания данного слова. Нейперг получал секретные инструкции об этом мире не от императора, а от его зятя, герцога Лотарингского, будущего императора Франца I, и от главного министра Цинцендорфа; заключая с визирем договор, Нейперг говорил: «Многие подумают, что мне за такой договор, по возвращении в Вену, снимут голову, но я этого нимало не боюсь!» И действительно, сдавши туркам Белград, который мог еще долго сопротивляться, Нейперг, хотя и был арестован, но не подвергся дальнейшему преследованию благодаря протекции сильной стороны в государстве. Сам император Карл VI был им очень недоволен и выражался, что если б у него были такие полководцы, как Миних, то ему не пришлось бы заключать такого постыдного мира.

Французский посланник в Константинополе де Вильнёв также сильно и искусно хлопотал о прекращении войны между Россией и Турцией. Он казался благожелателем России, но на самом деле действовал в тайных видах своего правительства. Франция, да не только Франция, но и вся Европа смотрели с завистью на возвышение России. С таким храбрым и устойчивым войском, каким было русское войско, с таким отважным и предприимчивым полководцем, как Миних, Россия могла овладеть Константинополем, утвердить свое могущество на Балканском полуострове и захватить в свое распоряжение всю восточную торговлю. Этого не хотели допустить, а этого, однако, боялись ввиду подвигов и дарований Миниха: недаром взятый им в плен турецкий паша говорил, что если б у турок был такой генерал как Миних, то война бы для Турции кончилась иначе! По соображениям Миниха, Россия могла еще вести войну одна, без содействия Австрии; но не так решили наверху. Австрийское правительство давно уже советовало прекратить войну и положиться на посредство французского посланника в Константинополе, и эти советы имели успех еще в мае 1738 года. Остерману, по просьбе французского короля и по внушению австрийского двора, императрица повелела послать Вильнёву полномочие действовать со стороны России в случае заключения мира с Турциею. Для сношения с Вильнёвом избрали итальянца Каньони (или Канжони), бывшего в России советником в камер-коллегии: он повез от императрицы Вильнёву орден Св. Андрея, осыпанный бриллиантами, а супруге его какие-то драгоценные вещи. Миних в своих записках говорит, что Остерман не мог воспрепятствовать посылке от императрицы полномочия Вильнёву, давая тем как бы знать, что Остерман сам не был расположен к такой доверчивости; а Шлоссер в своей Истории XVIII века говорит, что этот итальянец, пользовавшийся доверенностью императрицы, отправившись к французскому посланнику, был подкуплен последним.1 Историк, написавший специальное сочинение об этой войне, замечает, что тогда с обеих сторон давались деньги и таким образом уладились все препятствия и недоразумения.2

Мирный договор составился 7 октября 1738 года. Азов уничтожался. Пустое место, где прежде был построен этот город, служило теперь барьером между русскими и турецкими границами. Русские оставили за собою право построить себе крепость на донском острове, где Черкасск, а турки – крепость на кубанской стороне в расстоянии тридцати верст от Азова. Таганрог русские обязались не возобновлять. Очаков и Хотин возвращались Турции. Однако России давалось некоторое территориальное приобретение. На западной стороне от Днепра рубеж с Турцией оставлен был по-прежнему, но на восточной стороне пограничная линия изменялась: «начав от востока или начала реки Заливы Конские Воды имеет ведена быть прямая линия до западного истока или начала реки Большой Верды и все земли и воды, лежащие внутри между помянутыми реками: Днепром, Заливою Конских Вод, помянутой линией и рекой Большой Берды, Оттоманской империи остаться имеют, а все те земли и воды, лежащие по другой стороне, то есть вне помянутых рек или линий Всероссийской Империи да останутся, изъяв… что касается до земли, лежащей между помянутой рекой Большой Берды даже до реки Миуса, границы таким образом определены да пребудут как они поставлены были мирным трактатом 1700 г.»3

Миних еще в 1738 году получил от императрицы на пергамене полномочие заключить мир с неприятелем, когда найдет нужным, но не хотел пользоваться, подобно Нейпергу, своим полномочием, хотя долго хвалился этим документом, как доказательством большого доверия к нему со стороны императрицы. Еще менее мог желать он им воспользоваться после счастливых для России военных действий 1739 г. Получивши известие о заключении в Белграде мира союзниками России, он думал, что Россия одна без союзников в силах будет продолжать войну, и хотел в том убедить верховную власть, а потому расставил свои войска в Молдавии. Но в октябре он получил предписание вывести войско в пределы российских владений. Он перевел его через Днестр и вернулся в Украину. В ноябре генерал Левендаль сдал Хотин турецкому паше, присланному от своего правительства для обратного приема крепости в турецкое владение.

Миних прибыл в Петербург накануне 14 февраля, дня, назначенного для торжества в честь заключения мира. Русское правительство не могло быть втайне довольно этим миром после недавних успехов русского оружия, но должно было показывать радость, так как мир был заключен по желанию России, заявленному в прошлом 1738 году. Утром 14 февраля отправлялся во всех столичных церквях благодарственный молебен об окончании войны. Герольды разъезжали по улицам и бросали в народ золотые и серебряные жетоны; в дворцовой галерее были принимаемы императрицей и членами царской семьи все участники войны, начиная от фельдмаршалов Миниха и Ласси и кончая обер-офицерами и унтер-офицерами; посыпались награды; всех щедрее был награжден Бирон, который не только не участвовал в войне, но, вероятно, много содействовал заключению мира, так как он имел неограниченное влияние на государыню, руководил всеми ее действиями и вместе с тем находился сам под влиянием австрийской политики: ему подарили золотой, осыпанный бриллиантами кубок, в который вложен был императорский указ в рентерею о выдаче герцогу курляндскому пятисот тысяч рублей; Миних, Ласси и все их генералы получили по золотой шпаге, сверх того Миниху дали ежегодной пенсии 5000 р., а Ласси – 3000 р., кабинет-министр Волынский получил единовременно 20000 р., Левенвольд и кн. Черкасский – перстни от 5 до 6 тысяч рублей ценой, а генерал Ушаков, начальник тайной канцелярии, портрет государыни ценой от трех до четырех тысяч рублей. В этот же день всеобщего торжества объявлено всему народу освобождение от взноса подушных денег на следующее за тем полугодие. Многим знатным лицам, в ознаменование радости торжества, дозволено было брать из казны заимообразно деньги без процентов. На другой день императрица собственноручно раздавала знатным лицам медали, нарочно на тот случай отчеканенные, большие в 50, а меньшие в 30 червонцев; народу снова разбрасывали жетоны. Тогда все царские придворные были щедро одарены: даже служитель, ходивший за любимой собачонкой государыни, получил три тысячи рублей. Императрица из окон своего дворца любовалась зрелищем, как народ по данному сигналу кидался на жареного быка, выставленного на площади, и черпал водку, струившуюся фонтаном в большие бассейны.

Среди всеобщего ликования одна душа не разделяла его, душа человека – виновника торжества, фельдмаршала Миниха. Он видел, что другие торжествуют то, что для него было утратою. Идея, волновавшая Европу уже третье столетие, готова была осуществиться: наступало, казалось, время разрешения задачи, брошенной Европе Азией еще в XV веке, и разрешителем ее судьба избирала его, Миниха! Сколько раз толковали европейские политики об изгнании турок из Европы, о восстановлении свободной христианской государственной жизни на Балканском полуострове! Но взаимные недоразумения христианских держав между собою препятствовали им соединиться для взаимно сознаваемой цели. Теперь, казалось, близко было разрешение задачи. В дальнейших успехах русского войска, предводимого Минихом, едва ли можно было сомневаться, как и в невозможности турецким силам бороться против русских. Кроме того, для удовлетворения личных выгод предстояли великие надежды честолюбию Миниха. Молдавия добровольно отдавалась в распоряжение русской государыни; победитель турок надеялся сделаться господарем молдавским под верховной властью России, точно так, как прежние господари признавали над собою верховную власть Оттоманской державы. Мечты Миниха внезапно разрушились. Потерял он свои честолюбивые надежды; потеряла с ним разом и Россия. Не только ускользнуло от нее чаемое господство на Востоке, но опасности угрожали ей еще с Запада. Коварные друзья и тайные недруги готовились вредить ей. Они могли тогда уразуметь, что у руководящих судьбой России нет политической проницательности, что при самых блестящих успехах русского войска русское государство всегда может остаться в проигрыше по бездарности и невежественности тех, от которых зависит ведение дипломатических сношений.

Во время своих походов Миних не оставлял военного управления, тем более, что по зимам он проводил значительную часть времени в Петербурге. Таким образом, в период его воинских действий против турок совершено было немало важного по военному ведомству.

Одним из наиболее видных явлений этого рода было устройство постоянных помещений для гвардейских солдат в Петербурге. По возвращении фельдмаршала в столицу уже после окончания войны, Миних, в видах заботливости о подчиненных ему офицерах, испросил у государыни указ, дозволявший выходить в отставку прослужившим двадцать лет; но когда стали рассматривать поступившие прошения об отставке, то заметили, что многие, будучи еще молоды и здоровы, просили об увольнении от службы, как прослужившие уже определенное число лет, а это происходило оттого, что, по тогдашним обычаям, дворян записывали в военную службу еще в детстве, иных даже тогда, когда они еще лежали в колыбели. Тогда Миних сам принужден был просить об отмене этого указа, а другие кабинет-министры делали ему выговоры, что очень огорчало фельдмаршала, всегда чувствительного, когда оскорблялось его самолюбие.

Между тем, едва окончилась турецкая война, как стали возникать опасения объявления войны со стороны Швеции. В этой стране постоянно происходили раздоры между правительственными партиями. Одна из них, носившая кличку партии шляп, думала о возмездии России за недавнее поражение, нанесенное Петром Великим; другая, которую прозвали партией шапок или колпаков – хотела сохранить мир с Россией и вообще избегать войны.

На стороне мира был и сам тогдашний король. Но воинствующая партия, руководимая французскими внушениями, находившая себе опору вообще в туземной молодежи, думала, что Швеции следует вмешаться в войну, возникшую между Россией и Турцией во вред России, и отправила в Турцию тайным агентом с депешами шведского майора Синклера.

Об этом заблаговременно проведал русский посланник в Стокгольме Бестужев и сообщил своему правительству. Русские снеслись с польским правительством и предположили задержать Синклера, когда он будет следовать через польские владения, и отнять у него депеши, с которыми он ездил в Турцию. Получившие такое поручение капитан Кутлер и поручик Левицкий напали на дороге на Синклера, ехавшего вместе с французским купцом, заманили его в лес, застрелили и отняли бумаги. В какой степени принимал участие в этом деле сам Миних – неизвестно, хотя по предписанию верховного правительства он отрядил офицеров арестовать Синклера и овладеть его бумагами, но приказывал ли убить его – на это нет доказательств. Русское правительство отреклось от всякого участия в этом деле, а офицеры, расправившиеся с Синклером, были сосланы в Сибирь. Была у некоторых мысль – взвалить всю ответственность в этом поступке на Миниха, так как он имел от императрицы полномочие во всем действовать по своему усмотрению и у него были открытые бланки с подписом. Как бы то ни было, только после этого события шведы энергичнее стали раздувать в своем обществе вражду к России и делать приготовления к войне с нею. Об этом сообщал в Петербург русский посланник из Стокгольма, и Россия, со своей стороны, должна была заботиться об обороне. Миних сам отправился обозревать укрепления Кронштадта, Шлиссельбурга, Кексгольма. Царским указом было повелено распределить по полкам и снарядить к работам солдат, а в помощь им выписать из Ярославля каменщиков по вольным наймам. В таких работах проходило лето 1740 года.

Между тем, в октябре произошло внезапное, хотя и не совсем неожиданное событие. 5 числа этого месяца императрица, незадолго возвратившаяся в столицу из летнего пребывания в Петергофе, по своему обыкновению, в полдень обедала вместе со своим неразлучным любимцем Бироном. Вдруг с нею сделался болезненный припадок – тошнота, головокружение, рвота и, наконец, лишение всех сил: она упала без сознания; ее унесли и уложили в постель. Уже несколько лет она страдала болезнью в мочевых органах, но таких припадков, как теперь, с ней не бывало. Призваны были врачи: архиатер Фишер и придворный врач Рибейра Санхец, португалец по происхождению. Они различно отнеслись к болезни императрицы. Первый внушительно сказал, что, вероятно, Европе скоро придется надеть траур; второй, напротив, не признавал, чтобы случившийся с государыней припадок имел роковые последствия. Бирон послал своего сына известить о случившемся принцессу Анну. Принцесса не приняла его, а ее фрейлина и любимица Юлиана Менгден передала ему, что принцесса очень огорчена болезнью императрицы и постарается сама навестить свою тетку.

Тогда же Бирон позвал обер-гофмаршала, графа Левенвольда. «Императрице дурно, – сказал он, – поезжайте скорее от имени императрицы к Остерману, сообщите ему, что случилось, и спросите, что он посоветует нам делать?» – «Надобно позвать кабинет-министров», – сказал Левенвольд и уехал к Остерману.

Хитрый дипломат когда-то удачно и кстати притворялся больным, когда при воцарении Анны Ивановны шел вопрос об ограничении самодержавной власти; теперь он снова был почти в таком же щекотливом положении, но ему притворяться необходимости не предстояло: он уже пять лет действительно страдал подагрою, с трудом ступал на ноги и почти не выходил из дома.

Отправивши Левенвольда, сам Бирон пошел к государыне.

Больная пришла в себя, но была очень слаба.

– Мне дурно, герцог, – сказала она, – чуть ли не приходит мой последний час! Я покорна Божьей воле! Но что после меня станет с империей – подумать страшно! Мне поставят в вину стечение обстоятельств, в каких я оставлю Россию!

– Бог будет милостив, – сказал Бирон. – Не тревожьте себя, государыня, думами о судьбе России, потому что всякое волнение усиливает вашу болезнь. Все земное управляется волей Провидения!

– Правда, – сказала государыня, – позовите министров и слушайте, что они будут говорить!

– Они должны явиться сюда скоро в ожидании куртага, потому что сегодня воскресенье, – сказал герцог. – Как только соберутся, мы тотчас приступим к совещанию.

– Пошлите к Остерману! – сказала государыня. – Дали ли знать принцессе?

Бирон отвечал, что то и другое сделано. В это время вошла в опочивальню государыни принцесса Анна. Бирон вышел и встретил Левенвольда, воротившегося от Остермана.

Когда обер-гофмаршал сообщил Остерману о припадке с государыней, Остерман произнес: «Боже, сохрани ее величество!» Но когда вслед за тем Левенвольд спрашивал: что делать на случай смерти императрицы, Остерман отвечал: «Я думаю, ее величество не изменит своей прежней воли. Еще до брака принцессы Анны она объявляла, что желает учинить своим наследником сына, когда тот родится от принцессы Анны. Теперь этот сын рожден. Надобно составить манифест, провозглашающий Ивана Антоновича будущим императором».

– Но преемник императрицы еще в колыбели, – сказал Левенвольд… – Следует установить правительство до его совершеннолетия!

– Я не знаю, – отвечал Остерман, – какая в том будет воля ее величества. Но мне кажется, сама природа тут указывает: у малолетнего императора есть мать; она и будет правительницей, только при ней надобно будет учредить совет, а в числе членов этого верховного совета может быть герцог курляндский.

Этот ответ не понравился Бирону, когда его передал ему Левенвольд. Любимец думал, что Остерман будет подогадливее и сразу скажет, что регентом следует назначить его, Бирона. Но дипломат хотел уклониться до поры до времени и выждать, что скажут другие: ему самому не хотелось являться первым в таком предприятии, которое может и не удаться.

Бирон, недовольный двусмысленным ответом Остермана, произнес: «Какой совет может быть там, где много голов? У каждой головы своя собственная мысль!»

Его снова позвали к императрице; он сообщил ей ответ Остермана, императрица похвалила Остермана и говорила:

– Я хочу все устроить, что только будет зависеть от меня. Остальное – в воле Божьей! Знаю, что оставляю императора-младенца в грустном положении. Ни он сам, ни его родители не способны совершить что-нибудь. Отец – человек без дарований и не может служить поддержкой малолетнему сыну. Мать-принцесса – не глупа, но у нее есть отец, герцог мекленбургский – тиран своих подданных. Он явится в Россию и здесь начнет поступать так, как поступал в своем мекленбургском владении. Память моя покроется позором! Нет, ни отец, ни мать не годятся, чтоб государством править!

Бирон успокаивал государыню, но что говорилось у него с императрицей по вопросу об управлении государством во время малолетства будущего императора – это остается неизвестным, потому что свидетелем их тогдашней беседы не был никто.

Вышедши из опочивальни императрицы, любимец увидался с Бестужевым, Черкасским и Минихом. Неизвестно наверно, посылал ли за ними Бирон или они сами явились к куртагу: тогда при дворе сходились вельможи к государыне на куртаги по воскресеньям и четвергам.

Любимец передал им, что императрица твердо стоит на прежней своей воле – объявить наследником своим сына принцессы Анны, но не считает обоих его родителей способными управлять государством. Бирон просил их съездить к Остерману и услышать от него мнение о том, как следует поступать в такие критические минуты.

Князь Черкасский и Бестужев поехали к Остерману, севши вместе в одной карете; Миних отправился туда же впереди их в особом экипаже. Дорогой Бестужев и Черкасский разговаривали между собой о событиях дня и оба сходились на той мысли, что надобно предложить регентство герцогу курляндскому. Приехавши к Остерману, они не скоро могли добиться от него желательного для себя ответа. О наследстве Ивана Антоновича он не пускался в рассуждения. «Государыня, – сказал он, – назначает своим преемником внука, сына своей племянницы, принцессы Анны, а воля самодержавной государыни есть закон. Итак, необходимо составить манифест об объявлении преемником императрицы Анны Ивановны принца Ивана Антоновича и об учинении ему присяги на верность».

Но заговорили о том, кому поручить правление до совершеннолетия будущего императора, и Остерман сказал:

– Дай Господи государыне моей много лет здравствовать! Мы сейчас напишем манифест о престолонаследии, а о регентстве – это дело другое. Дело важное – надобно подумать! Этот вопрос может быть решен только природными русскими! Я иноземец, и мне такое решение не под стать!

Бестужев, видя, что Остерман отвиливает, сказал: «Странно, граф, что вы себя называете иноземцем, когда вы так долго занимали первую должность в Российском государстве и правили всеми государственными делами!.. Вы более русский, чем двадцать тысяч других, называющих себя русскими по происхождению. Мы не затем к вам приехали, чтобы навязывать вам чужое мнение, а затем, чтоб слышать ваше собственное от вас самих. Без этого нам и пользы нет от участия в наших совещаниях».

Остерман начал объяснять, что его слов не поняли и, по своему обыкновению, вывертывался так, что, по неясности способа его выражения, слушавшие не могли уразуметь, что он сказать хочет. Когда его, как говорится, уже приперли к стенке, а он должен был так или иначе высказаться, что думает о предоставлении регентства Бирону, Остерман произнес, что, по его личному убеждению, регентство не должно быть в более достойных руках, как у герцога, и его избрание в этот сан было бы самой благоразумной мерой. Но тем и ограничился Остерман, всегда в важных делах выражавшийся темно и нерешительно. Кабинет-министры уехали от него, не добившись того, за чем приезжали. Немедленно после их отъезда Остерман пригласил кабинет-секретаря Яковлева и продиктовал ему проект манифеста о престолонаследии… Еще этот манифест не был готов, как из дворца уже присылали за ним, и Остерман принужден был отослать его написанным вчерне.

Воротившись от Остермана, кабинет-министры явились к Бирону. Они известили его, что Остерман сейчас принимается за манифест, а о регентстве говорит, что с ним торопиться нечего, и следует подумать. Пришел Левенвольд. Тогда Бирон произнес перед ними такую речь:

– Великое несчастье меня постигает, господа. Я теряю государыню благодетельницу, которая почтила меня неизмеримою милостию и доверенностию. После нее чего доброго мне ждать здесь в России, кроме неблагодарности и ненависти к себе! Но я беспокоюсь не так о себе, как о Российской империи, а я долго, по мере сил своих, способствовал ее благосостоянию. Наследник престола – восьминедельный младенец в колыбели, его назначение еще не оглашено, и кто знает, как отнесется к нему народ, который в прежние времена бывал недоволен в малолетство государя! А ныне вон какие обстоятельства! Шведы не перестают вооружаться и, конечно, воспользуются худым положением России, когда в ней откроются несогласия и беспорядки. России нужно такое правительство, чтоб оно умело держать народ в порядке и обуздывать его.

– Вы слыхали, граф, – сказал он, обратившись к Миниху, – думают устроить у нас правительство на польский образец, состоящее из многих лиц? – Бирон намекал на ответ Остермана, привезенный Бирону чрез Левенвольда.

– Я не слыхал! – отвечал Миних.

– Это, – замечал Бестужев, – противно было бы существу российского правительства и духу нашей нации, издавна привыкшей к единовластию. Опыт нам это показал достаточно одиннадцать лет тому назад, когда избирали на престол государыню Анну Ивановну. Это до того очевидно, что и толковать об этом нечего. Надобно регентство поручить одному лицу. Герцогу курляндскому регентом быть!

Тут кто-то, кажется, для соблюдения приличия (может быть, и сам Бестужев), произнес:

– Не беспрепятственно ли будет со стороны чужих государств, когда родители его величества будут обойдены?

Князь Черкасский стал что-то говорить Левенвольду тихонько, а Левенвольд громко сказал:

– Не шепчитесь, говорите велегласно!

Бестужев, в свою очередь, продолжал начатое:

– Родителям будущего императора правление поручать нельзя, да и государыня императрица этого не желает! Если дать власть принцу брауншвейгскому, он наделает больших хлопот России. Он племянник римского императора и шурин прусского короля. Он отдаст Россию в волю чужих государств, впутает ее в их взаимные несогласия и вооружит против нее многие имперские дворы; а нам надобно соблюдать со всеми равное согласие, отнюдь не вмешиваясь в их домашние дела, до нас не касающиеся.

– Он человек горячий, – сказал кн. Черкасский, – он будет стараться сделаться генералиссимусом, а получивши полную высшую власть над войском, всецело отдастся в диспозицию венского двора. Притом же, нрав принца брауншвейгского нам неизвестен, а нрав герцога курляндского мы давно знаем! Левенвольд повторял то же. Бестужев продолжал:

– Сама принцесса Анна – женщина своенравная, как и ее родитель; притом у нее нет достаточных познаний в делах внутренней и внешней политики, и она совершенно не подготовлена к тому, чтоб нести на себе тяжелое бремя управления государством. Нет никого, кто бы так способен был к принятию на себя должности регента, как герцог курляндский. Он благоразумен, он смел, неустрашим, он знает все интересы нашей страны! Надеюсь, почтенные господа согласятся со мною, что нам теперь остается просить императрицу поручить после себя до совершеннолетия будущего императора Ивана Антоновича регентство над империей герцогу курляндскому.

– И я тоже полагаю, – сказал кн. Черкасский. – Его личная польза в отношении собственного герцогства связана с пользою и благоденствием России. Уже ради одного опасения за свое собственное герцогское владение, находящееся в распоряжении России, он будет стараться о ее государственных делах настолько, чтоб всегда быть в состоянии дать в них безукоризненный отчет. Мы окажем великую услугу нашему отечеству, если начнем утруждать герцога нашей общей просьбой, дабы он благоволил на будущее время обратить свое внимание к попечению о нашем государстве.

Фельдмаршал Миних принял сторону товарищей: хотя внутренне он Бирона не терпел, но тут горячее прочих стал просить его принять на себя регентство. «Мы знаем, – говорил фельдмаршал, – превосходные качества характера вашего, герцог. Мы убеждены, что никто, кроме вас, до такой степени не сведущ во внутренних и внешних делах Российского государства и никто не будет принят русской нацией с таким восторгом, – как все министры наши за все время царствования императрицы Анны Ивановны привыкли к вашему образу действий и никому не станут так охотно повиноваться, как вам. А вот что говорили о принце брауншвейгском, так я скажу: был он при мне две кампании, и я все-таки не узнал, что он такое: рыба ли он или мясо!»

«Отец мой, – замечает по этому поводу сын фельдмаршала в своих записках, – находился тогда в таком щекотливом положении, в каком только честный человек когда-либо очутиться может». Уже давно все привыкли обращаться к любимцу с гнусною лестью; императрице это нравилось, напротив, всякое невнимание к нему она принимала за оскорбление самой себе. Хотя врачи мало подавали надежды на выздоровление императрицы, но из них тогда еще никто не решился бы утвердительно сказать, что ее кончина близка. Если ж бы случилось, что она оправилась от своего недуга, то через неделю гибель постигла бы того, кто бы дерзнул в то время обращаться с герцогом так, как требовала справедливость. Пример Волынского был еще свеж и всем памятен. «Кто взвесит тогдашние обстоятельства, – продолжает Миних-сын в своих записках, – тот не поставит моему родителю в вину его поступка и не назовет его несоответствующим с здравым рассудком».

Герцог, выслушавши втайне желанное для него предложение, сказал:

– То, что я слышу от вас, меня крайне бы изумило, если б я не был уверен, господа, что единственным побуждением к этому была искренняя ко мне любовь и дружественное расположение. Но сами рассудите: много ли в русской публике людей, так дружелюбно расположенных ко мне, как вы! Все только и твердят, что я иноземец; благоволение императрицы ко мне возбудило против меня завистников, и я уже не раз замечал с прискорбием, как мои чистейшие намерения обезображивались гнуснейшей клеветой. Что же последует тогда, когда я получу верховную власть? До сих пор императрица защищала меня от врагов, а кто будет стоять за меня и оборонять меня, когда не станет моей благодетельницы? Я так богато награжден милостями моей государыни, что после нее мне уже ничего не остается желать, как только, отказавшись от всяких государственных дел, удалиться на родину и жить себе там частным человеком, оставаясь, если позволите, вашим неизменным другом.

– Вы, герцог, не имеете права отвергать предлагаемое вам могущественной нацией. Это не человеческое дело; оно совершается по воле Божьей! Вы дурно заплатите за те милости, которыми так обильно почтила вас императрица, – говорили другие.

– Я лучше других знаю свою неспособность! – сказал Бирон.

– А мы думаем, герцог, – сказал Миних, – что миллионы людей, осчастливленных вашим правлением, будут за вас молить Бога! Ваша светлость, примите весла правления в ваши крепкие руки, мы же все вам искренне преданы, и я, как прежде был, так и вперед пребуду вашим вернейшим слугой!

– Если, – сказал наконец Бирон, – меня что-нибудь может принудить к принятию на себя такого непосильного бремени, то разве только признательность к великим благодеяниям императрицы, привязанность к ее высокой фамилии и усердие к славе и благоденствию Российской империи; но я не могу на это решиться, как только услышавши согласное желание всех благонамеренных патриотов. Пусть, если угодно, завтра утром соберется совет из знатнейших особ, сенаторов, генералитета и придворных чинов; прежде пусть все признают молодого принца Ивана Антоновича преемником на престол государыни Анны Ивановны, а потом установят правительство до его совершеннолетия, пусть только рассудят, согласно с графом Остерманом, и чрез него представят императрице.

Герцога тут снова позвали к больной государыне, а Бестужев пригласил с собой Бреверна и князя Трубецкого в другой покой, и там все трое стали составлять духовную об учреждении регентства и предположили подать ее к подписи императрице в следующее утро. Писал ее тот же Андрей Яковлев, который работал у Остермана. В этой духовной было постановлено: на случай кончины императрицы и впредь до совершеннолетия будущего государя будет управлять в течение семнадцати лет государством герцог курляндский и во все это время заведовать всей сухопутной и морской силой, распоряжаться государственной казной, стоять во главе над всеми государственными учреждениями, руководить всеми сношениями с иностранными державами и прилагать заботы о воспитании молодого императора. На содержание регенту определили ежегодную сумму в количестве 600000 рублей.

Когда эту духовную составляли, в другом покое, там, где оставлен был Миних, сошлись другие вельможи: кн. Куракин, адмирал Головин, гр. Головкин, генерал Ушаков. Миних всех этих господ принялся настраивать в пользу регентства Биронова. Легко было фельдмаршалу всех их расположить к этому, потому что каждый из них, не питая никакого дружелюбного сочувствия к герцогу курляндскому, руководствовался такими же соображениями, как и уговаривавший их фельдмаршал. Когда духовная была готова, сочинители вышли из того покоя, где ее составляли, и князь Трубецкой прочитал ее собравшимся господам перед дверьми царской опочивальни. Все слушали и одобряли; ближе всех к чтецу стоял кн. Черкасский.

Утром 6-го октября приехал во дворец Остерман. Старого дипломата внесли во дворец в креслах, потому что он с чрезвычайным трудом мог ступать на ноги. Его встретил Миних и сообщил, что уже все вельможи настойчиво упрашивали герцога принять на себя регентство, но герцог все колеблется. Дипломат, заслыша это, вдруг изменил свой вчерашний тон; вместо двусмысленных неясных выражений он, казалось, приходил в восторг от всеобщего желания избрать регентом герцога курляндского, произнес от себя совершенное согласие и прибавил, что если герцог будет еще долее упрямиться, то надлежит утруждать императрицу просьбами, чтобы она, со своей стороны, расположила его принять предлагаемое регентство. Таким образом, Андрей Иванович Остерман поступил здесь как искуснейший дипломат: он не выставился вперед рьяным сторонником Бирона, чтобы не подвергнуться нареканиям, если бы возвышение герцога почему-нибудь не состоялось, а теперь безбоязненно объявил себя в его пользу, когда был уверен, что между вельможами никто не показывает к герцогу недоброжелательства.

Остермана в креслах внесли в опочивальню императрицы. С ним были там князь Черкасский и Бирон. Остерман представил к подписи государыне два акта: один был составлен им самим, другой Бестужевым с товарищами. Первый, манифест о престолонаследии принца Ивана Антоновича, с приложением присяжного листа, был сразу подписан государынею, а другой – она положила себе под изголовье. Подписывая первый, она спросила Остермана: «Кто писал это?» и получила ответ: «Я, ваш нижайший раб!» Просмотревши другой, императрица взглянула на Бирона и произнесла: «Разве тебе это нужно?» Вельможи вышли из опочивальни в совершенном недоумении о судьбе второго акта. Относительно первого акта, императрица хотя без возражения его подписала, но ее сердце предчувствовало, что высокая судьба, которую императрица предопределяла младенцу, не будет прочной, и после подписания манифеста императрица говорила, что с меньшей тревогой подписывала мирный договор с Турцией, чем этот манифест.

Бирон горячо желал сделаться регентом, но принужден был обстоятельствами играть в смирение, а его угодники-министры, в душе его не любившие, продолжали настаивать на своих просьбах о принятии им регентства. Дни за днями проходили; императрица не показывала ни малейших надежд к выздоровлению, напротив, все более и более слабела, духовной все не подписывала. Потерявши, наконец, терпение, угодники герцога курляндского прибегнули к такому извороту. Бестужев пригласил с собою Бреверна и, при незнании последним русского языка, еще кн. Трубецкого; вместе все трое измыслили составить позитивную декларацию от имени сената, генералитета и разных высоких чинов лиц, как бы вместе изображавших собою цвет русской нации. В этом акте излагалась просьба к государыне о назначении после себя регентом герцога курляндского в таком же смысле, как было изложено в духовной. Миних и здесь подписался первым. «Истинно за тебя верно стоять и яко честный человек помощь оказывать буду», – сказал он Бирону. Устроили подписку в министерских покоях. Приглашали духовных и светских сановников первых двух рангов, вводя в комнаты по нескольку лиц, как будто с целью избежать тесноты и замешательства. Предполагали распространить эту подписку и на более второстепенных чиновных лиц, надеясь, что каждый из таких, видя, что уже прежде подписались лица чинов поважнее, не задумается приложить свою руку, выражая согласие. Подписывавшиеся все руководились таким же страхом привязанности к любимцу высочайшей особы, каким руководился фельдмаршал. Бирон продолжал держать себя не участвующим во всем, что творилось, и с притворным любопытством спрашивал Бестужева: что это люди идут в кабинет? а узнавши, в чем дело, спросил: оставляется ли каждому поступать по своей воле? Бестужев ответил: да.

В то же время делались усилия побудить принцессу Анну и ее супруга присоединиться к общему желанию. Для воздействия на них избран был барон Менгден, отец Юлианы Менгден, любимой фрейлины принцессы Анны. Этот барон, немец до мозга костей, всем своим соплеменникам при дворе внушал, что непременно следует Бирона сделать регентом для поддержания власти немцев в России, иначе все немцы пропадут oт злобы к ним русских. На принцессу, однако, он не оказал большого влияния. Анна Леопольдовна дала ему такой ответ: «Вы знаете, я и прежде удалялась от вмешательства в государственные дела, а теперь еще менее отважусь на какое-нибудь подобное вмешательство. Императрица, хотя и находится в опасном положении, но, при ее еще не старых летах возраста, она еще может выздороветь при Божьей помощи. Я ни за что на свете не стану беспокоить ее чем-нибудь таким, что напоминать ей может о близкой смерти. Когда ее величесгву угодно было назначить преемником своим моего сына, то, вероятно, она сама соизволит объявить свою высочайшую волю относительно управления государством во время его малолетства. Я предоставляю это благоусмотрению ее величества».

В самом деле, Анна Ивановна уже несколько месяцев сряду боялась призрака смерти и даже запретила возить мертвых мимо ее дворца. Принцесса Анна, передавая все это Менгдену, сочла нужным присовокупить, что ей, впрочем, неприятным не будет, если императрица назначит герцога регентом или вообще даст ему после себя какое-либо участие в верховном правительстве.

Бирон, всегда близкий к особе императрицы и беспрестанно посещавший больную, сколько раз ни пытался направить ее к тому, чтобы она сама изъявила ему желание окончить дело о регентстве, – не достигал своей цели.

Однажды по этому поводу императрица сказала ему: «Жаль мне тебя, Бирон, без меня тебе не будет счастья». Наконец, 16 октября, когда императрице стало очень худо и присутствовавшие ожидали скорой кончины, ему-таки удалось ввести к императрице Остермана: не знаем подлинно, сам ли Остерман явился или императрица его потребовала. Тут она вынула из-под изголовья духовную и подписала. Тогда Остерман и Бирон вышли из царской опочивальни с торжествующим видом, и Бирон воскликнул, обращаясь к своим угодникам: «Господа! Вы поступили как древние римляне!»

Что хотел сказать этим курляндский герцог – мы не знаем. Так рассказывает сын фельдмаршала Миниха.

По словам самого герцога курляндского, в его записке, посланной из места своей ссылки в Ярославле императрице Елисавете, дело было так: Бирон, вошедши в опочивальню императрицы, застал там Остермана. Государыня держала в руках духовную и готовилась ее подписывать. Бирон умолял ее не делать этого, представляя, что отказ государыни подписать этот документ будет награждением за всю многолетнюю службу его императрице. Государыня, послушав любимца, положила бумагу снова под изголовье. В течение нескольких дней после того он отклонял императрицу от исполнения этого замысла. Наконец, тринадцать знатнейших сановников вошли в ее опочивальню и подали просьбу, подписанную уже 190 лицами: из этой просьбы государыня могла уведать о всеобщем желании видеть ее любимца регентом Российского государства, во время малолетства будущего императора Ивана Антоновича. Тогда императрица Анна Ивановна приказала позвать Остермана и подписала духовную, а подписавши, отдала постоянно находившейся при ее особе подполковнице Юшковой, которая спрятала этот важный документ в шкаф с драгоценностями.

В последующие затем часы здоровье императрицы являлось все более и более безнадежным. 17 октября, в пятницу около полудня почувствовала больная, что у нее отнялась нога. К ней вошли принцессы Анна Леопольдовна и Елисавета Петровна. Императрица, будучи еще в полном сознании, говорила, прощалась с ними. К вечеру сделались с нею такие мучительные припадки, что видевшие их не могли не пожелать, чтобы Бог скорейшей кончиной избавил страдалицу от таких мук. В девять часов явилось придворное духовенство с певчими. За ним вступила в опочивальню толпа близких к государыне вельмож. Совершался обряд соборования елеем. Императрица, проводя взорами по толпе господ, наполнивших комнату, заметила Миниха и сказала ему: «Прощай, фельдмаршал!» Потом, обводя угасавшие глаза по другим и уже не будучи в силах распознать кого-нибудь, она произнесла: «Все, прощайте!» С этими словами императрица испустила дыхание.

По кончине Анны Ивановны ее опочивальня представляла такое зрелище. На постели лежал еще не остывший труп. Кругом ходили близкие к покойной государыне особы. В углу в креслах сидела принцесса Анна и заливалась слезами. За спинкой кресла ее стоял ее супруг с нахмуренным видом. Бирон, как исступленный, метался перед постелью, наконец обратился к присутствующим в комнате и предложил всем узнать последнюю волю императрицы. Подполковница Юшкова объявила, что покойница вручила ей бумагу, лежавшую у нее под изголовьем, приказала ее хранить в шкафу, где сберегались драгоценные уборы, а после ее кончины предъявить для всеобщего сведения. По словам императрицы, это была очень важная по своему содержанию бумага. Но Юшковой было запрещено сделать кому бы то ни было даже намек на существование этой бумаги, прежде чем императрица не скончается. Кроме Остермана и Бирона, никто не знал о подписании императрицею духовной, в которой Бирон назначался регентом. Вельможи, постоянно вращавшиеся при дворе, не ясно знали о последней воле императрицы. При входе в опочивальню кн. Куракин спросил Остермана: «Кто же после государыни будет ее преемником на престоле?» – «Принц Иван Антонович!» – отвечал Остерман, но о регентстве ни Остерман Куракину не говорил, ни кн. Куракин Остермана не спрашивал.

Открыт был указанный Юшковою шкаф с бриллиантами; достали духовную, освидетельствовали целость печати, приложенной на конверте Остерманом; открыли конверт. Тогда Бирон учтиво и лукаво обратился к супругу принцессы Анны и сказал ему:

– Не угодно ли, принц, слушать последнюю волю усопшей императрицы?

Принц молча подошел к кружку, собравшемуся около князя Трубецкого; тот держал в руке свечу и готовился читать бумагу, которой составителем был сам вместе с двумя другими. Принц выслушал духовную, которая, по замечанию Миниха-сына, была его приговором, потом вместе с супругою удалился в свои покои, не сказавши никому ни слова.

На другой день, 18 октября в субботу, утром, съехались во дворец знатнейшие духовные и светские сановники, сенаторы, генералы; войска были расставлены под ружьем у Летнего дворца. Объявлено было завещание императрицы, назначавшее герцога курляндского правителем империи до совершеннолетия нового государя, императора Ивана Антоновича. Все присягали на верность новому императору. Бирон лично принимал поздравления со вступлением в сан верховного правителя Российской империи. Все было чрезвычайно спокойно. Англичанин, бывший тогда в Петербурге представителем своего правительства, не без удивления заметил, что все остается спокойным, как будто ничего чрезвычайного не происходило; он приписывает это всеобщему доверию русских к достоинствам герцога курляндского. Англичанин ошибался, как иностранец, обольщаясь наружною тишиною, не в силах будучи уразуметь, что то была тишина пред бурей.

Принц и принцесса переехали в Зимний дворец, куда, разумеется, перевезли и малолетнего императора. Герцог оставался в Летнем дворце, намереваясь не покидать его до погребения тела усопшей государыни. Одним из первых дел его, как регента, было назначение пенсии в 200000 р. принцессе брауншвейгской и ее супругу, а цесаревне Елисавете Петровне 50000 р. в год. Со своей стороны, сенат поднес ему титул высочества и назначил ежегодную пенсию в 500000 р. Это казалось очень много, так как родители царя получали менее, а Бирон не был в нужде: он владел доходами в четыре миллиона со своих имений в Германии.

Тут открывается ряд доносов, а за ними, естественно, пошли аресты, допросы и пытки. Герцог курляндский сразу увидал, что против него может подняться сильная партия и его положение вовсе не так прочно, как представляли ему его угодники. Сперва попались двое гвардейских офицеров, капитан Ханыков и поручик Аргамаков: они возбуждали между товарищами по службе и подчиненными недовольство – зачем герцог курляндский, а не родители императора, облечен верховной властью. За ними попался подполковник Пустошкин. Он являлся к графу Головкину и сообщал, что у шляхетства, а преимущественно у офицеров, существует желание подать челобитную о назначении регентом вместо герцога курляндского принца брауншвейгского, родителя государева. Головкин был еще при жизни императрицы в дурных отношениях к Бирону, это все знали и оттого к нему обратились. Но Головкин в это время собирался уезжать за границу, не хотел вмешиваться ни в какие государственные дела, и хотя отнесся очень дружелюбно к Пустошкину, но советовал ему обратиться к князю Черкасскому. Князь Черкасский также любезно принял Пустошкина, но, еще не отпуская из своего дома, дал знать Бестужеву, который немедленно явился сам к князю Черкасскому и захватил Пустошкина с товарищами. Как всегда бывает в подобных случаях, когда арестуют одного или двух и начнут их спрашивать, то их ответы потянут еще новых прикосновенных, и число обвиняемых и подозреваемых увеличивается, как снеговая глыба, когда ее катят по снежному пространству. Таким образом, по показаниям взятых под караул, взяты были еще секретарь принцессы Анны Семенов, а за ним кабинет-секретарь Андрей Яковлев. Последний в допросе объявил, что, переодевшись в дурном платье, он ходил ночью по Невской Перспективе и прислушивался к народным толкам. Он услыхал в народе ропот против назначения иноземца Бирона регентом государства и желание, чтоб эта важная должность была передана родителям императора. Тогда же открылось, что принц брауншвейгский с удовольствием слушал офицеров, говоривших перед ним, что его следует сделать регентом, и со своей стороны изъявлял сомнение в подлинности завещания покойной императрицы. Обвиненных посадили в крепость в дурных помещениях и подвергали в тайной канцелярии допросам и пыткам. 22 октября регент отправился лично к принцу Антону-Ульриху. «Вы, принц, – говорил ему регент, – дозволили в своем присутствии осуждать распоряжения покойной государыни и доказывать, что с меня следует снять носимый мною сан регента и передать его вам. Вы не остановили таких дерзких речей и не изъявили к ним вашего неодобрения. Знаете ли, что я вам скажу: вы хотя и родитель нашего императора, но вы все-таки его подданный и обязаны ему верностью и повиновением, наравне с прочими его подданными. Очень сожалею, что, в качестве регента, которому вверено спокойствие империи, я нахожусь в необходимости напомнить об этом вашему высочеству».

Внезапное появление регента и резкий тон, с которым он относился к принцу, поставили последнего в тупик. Он смутился и начал извиняться. «То была не более как болтовня молодежи, которая не могла иметь никакого важного значения, – сказал он, – впрочем, извините меня: на будущее время я не дозволю им доводить меня до слушания от вас подобных упреков». От принца регент отправился к принцессе Анне и ей передал то же. «Я ничего не знаю, – сказала принцесса, – ничего не слыхала, но во всяком случае не оправдываю таких речей!» Она тотчас отправилась с герцогом во дворец, где он жил, и пробыла с ним часа два, стараясь смягчить неприятное впечатление, произведенное на него.

На другой день 23 октября принц приглашен был в нарочно устроенное собрание знатнейших сановников, между которыми были кабинет-министры, сенаторы и генералы. Тут принц брауншвейгский испытал над собою в некотором роде верховный суд. Герцог произнес перед собранием речь, изложил все известные обстоятельства прежнего времени, своего близкого к императрице положения, своего назначения в сан регента, и обратился к принцу с такими же упреками, какие высказывал ему вчера наедине. На принца устремились глаза вельмож, и он смутился: на глазах его заблистали слезы, но потом он усиливался сохранить свое достоинство, бодрился и случайно схватился за эфес своей шпаги. Бирон, подметивши это движение, сказал: «Извольте, принц, я готов и этим путем объясниться с вами!» Принц сначала отпирался от всех возводимых против него обвинений, но потом, вошедши в пафос, высказал, что он был бы доволен, если бы произошло восстание, и он получил бы тогда власть.

Тогда генерал Ушаков, страшный для всех, и великих, и малых, начальник тайной канцелярии, выступил вперед и сказал:

«Принц брауншвейгский! Все справедливо уважают в вас родителя нашего императора, но ваши поступки могут принудить нас всех обращаться с вами как со всяким иным подданным его величества. Вы еще молоды, принц, вам только двадцать шестой год от роду; вы неопытны и можете легко впасть в ошибку, но если б вы были в более пожилых летах и способны бы оказались предпринять и привести в исполнение намерение, которое привело бы в смятение и подвергло опасности мир, спокойствие и благосостояние этой великой империи, то я объявляю вам, что, при всем моем глубоком сожалении, я обратил бы против вас, как виновного в измене вашему сыну и государю, преследование со всей строгостью, как против всякого другого подданного его величества».

«Я, – продолжал герцог курляндский, – имею право быть регентом государства сообразно документу, данному покойной императрицей, в подлинности которого не может быть ни малейшего сомнения; – воля ее величества поставила меня регентом, и я обязан этим возвышением столько же милостям ее, сколько и доброму мнению, и доверенности ко мне достойнейших особ этой страны, здесь присутствующих. Но ее величество, покойная государыня, не лишила меня права сложить с себя этот высокий сан, и я объявляю теперь же, что если это почтенное собрание найдет, что ваше высочество более меня способны занять эту должность, я немедленно вам ее уступаю. Если же, напротив, пожелают, чтоб я сохранил за собой регентство, то мои обязанности по отношению к покойной государыне и к России заставляют меня хранить этот залог, и я надеюсь, что с помощью советов особ, здесь присутствующих, я исполню долг свой согласно с чувствами моей признательности для пользы великой Российской Империи. Надеюсь, что эти господа, которые пред смертью ее величества пожелали возложить на меня правление, помогут мне и ныне сохранить его для пользы и благосостояния края». Герцог обратился к Остерману и сказал: «Граф! извольте заверить принца, что документ, который подвергается вопросам и в подлинности которого возникают сомнения, есть тот самый, который был поднесен покойной императрице».

Остерман сделал то, что от него требовалось, и предложил, чтобы все присутствующие – в числе которых были все, носившие генеральские чины – утвердили этот документ своими подписями и приложением своих печатей, давая тем ручательство в его подлинности и обязываясь со своей стороны поддерживать его содержание.

Все беспрекословно исполнили предлагаемое, и принц брауншвейгский был в числе приложивших свою руку.

Этим не ограничились преследования регента против принца брауншвейгского. На другое утро после допроса, сделанного принцу в собрании сановников, регент послал к нему брата фельдмаршала, действительного тайного советника Миниха, советовать ему подать в отставку от должности генерал-поручика и от чина подполковника гвардии, и это будет служить залогом, что принц не будет предпринимать ничего, что может произвести волнение. Антон-Ульрих безропотно согласился. Ему тут же подали заранее изготовленную просьбу об отставке. Он подписал ее. Между тем, герцог курляндский написал по-немецки вчерашнюю речь свою и беседу с принцем, а Бреверн перевел это по-русски, и в переводе это было читано пред тем же собранием сановников. В это время вошел принц и сказал:

– Господа! я намерен сложить с себя мои служебные должности и пришел объявить вам об этом.

Бирон отвечал:

– Не я возлагал на вас ваши должности, и не вижу, каких должностей могу лишить вас. В настоящее время не в должностях и званиях суть дела, а в спокойствии государства. Вам, принц, было бы полезно несколько дней оставаться в своем доме, никуда не показываясь: опасно, чтоб народ, раздраженный за множество из-за вас истязанных людей, не отважился бы сделать чего-нибудь непристойного вашей высокой особе.

Принц не противился, покорился приговору о своем домашнем аресте, порицал тех, кто ввел его в заблуждение, и давал обещание не делать ничего, что бы побуждало усматривать в его действиях покушения на захват верховной власти.

С тех пор ежедневно все только того и ожидали, что регент выгонит принца с принцессою за границу или – что еще хуже – зашлет их в какое-нибудь отдаленное место.

И прежде зазнавался в своем величии герцог курляндский, теперь он воображал себя на непоколебимой высоте славы и чести. И прежде высокомерный и заносчивый, теперь он уже не знал никого себе в уровень и стал обращаться неуважительно как с принцессою, так и с особами, содействовавшими его возвышению. Тогда как в завещании императрицы ему вменялось в непременную обязанность оказывать принцессе Анне и ее супругу почтительность, он дозволял себе такое грубое с ними обращение, что принцесса трепетала, как только видела, что к ней входит Бирон. Герцог, соображая, откуда может угрожать ему опасность, старался тогда подделаться к принцессе Елисавете, так как звание единственной дочери Петра Великого, для всей России незабвенного, сильно располагало умы и чувства русских в ее пользу. Герцог курляндский нередко ездил к ней в ее особый дворец, беседовал с нею, старался показывать к ней изысканные знаки внимания. Назначение этой дочери Петра Великого ежегодной пенсии в пятьдесят тысяч было всеми встречено очень одобрительно, и если являлись голоса, не хвалившие этого поступка, то разве в таком смысле, что назначено было немного. Когда баронесса Менгден сообщила герцогу, в виде предостережения, что цесаревна показывает всем портрет своего племянника, сына герцога голштинского, которого многие давно уже, как прямого внука Петра Великого, считали прямым наследником русского престола, герцог курляндский на это отвечал: «Каждый волен ценить портреты своих родных, нельзя лишать этого права одну цесаревну!», а когда фельдмаршал Миних сообщил герцогу, что, по сделанным наблюдениям, камер-юнкеры цесаревны что-то часто ходят в дом французского посланника, регент отвечал, что цесаревна не затеет ничего, сообразно всем известному своему характеру, а если б захотела, то не нужно ей содействия чужих посланников: за нее пошел бы весь народ, и знатные, и простые. – «Не знаю, – отвечал фельдмаршал, – насколько предан народ цесаревне, но войско, как никогда, предано престолу, особенно когда престолонаследие упрочено в мужской линии». По известиям современников, у Бирона роилось тогда честолюбивое помышление – изменить возведенному в особе младенца брауншвейгскому дому, женить собственного сына Петра на Елисавете, провозгласить последнюю императрицей и, таким образом, собственному потомству проложить дорогу к престолу. И прежде, при императрице Анне Ивановне, у него была мысль женить сына своего на принцессе Анне – это не удалось, потому что принцесса Анна не терпела Биронова сына; теперь он простирал виды на Елисавету, но и с ней, во всяком случае, не удалось бы ему. Тем не менее известие это, судя по безмерному честолюбию этого человека, очень правдоподобно. А принцессу Анну не терпел он именно за крайнее невнимание к его сыну в то время, когда она была еще девицей, и теперь он обращался с ней до того бесцеремонно, что, рассердившись на ее супруга, он не затруднился сказать ей, что, если оба они станут причинять ему досады, то он призовет принца голштинского. Такие же угрозы произносил он и пред другими лицами.

Однажды, 7 ноября, Миних явился к принцессе Анне и нашел ее в чрезвычайно грустном настроении духа.

– Я не в силах более терпеть беспрестанных огорчений от герцога регента, – сказала она, – мне остается уйти с мужем и с сыном за границу. Пока герцог будет регентом, ясных дней не видать нам в России. Миних отвечал:

– Ваше императорское высочество, и мне кажется, вам немного доброго ожидать можно от герцога, но вы не падайте духом, положитесь на меня. Я готов защищать вас.

– Вы, фельдмаршал, – сказала Анна, – можете употребить ваше влияние на регента, я прошу только, чтобы мне не препятствовали взять моих малюток с собой. Это избавит их от опасностей в руках человека, смертельного врага их родителей. Я знаю, какая судьба иногда постигает государей в России!

– Вы никому не говорили подобного ничего? – спросил фельдмаршал.

– Никому! – отвечала принцесса.

– Так положитесь во всем на меня, – сказал Миних, – Бирон не вас одних вооружил против себя. Вся Россия страшится, что за семнадцать лет своего регентства он успеет признать настоящего императора неспособным и отстранить его от престола, а в духовной покойной императрицы ему предоставлено, в случае кончины императора до его совершеннолетия, избрать иного сукцессора. Но если б и до того не дошло, то, распоряжаясь семнадцать лет сряду во время своего регентства государственной казной, он успеет разорить всю Россию, переводя ее деньги на свои курляндские владения. Я лично находился в дружеских отношениях с герцогом и обязан ему за многое признательностью, но благо государства всего выше для меня. Я заглушу в себе все дружеские чувства к герцогу и разделаюсь с ним.

– Но если, фельдмаршал, это предприятие не удастся, вы подвергнете неприятностям ваше собственное семейство! – сказала принцесса.

– Может ли быть речь о семействе, когда идет дело о службе государю и о спокойствии отечества? – отвечал Миних.

Тогда Миних дал слово принцессе избавить ее от регента, но не открыл вполне своего плана, уверивши принцессу только, что это совершится в самом скором времени. По наставлению фельдмаршала принцесса в неясных выражениях передала его обещание супругу своему и, по ее настоянию, последний отправился к герцогу с визитом в Летний дворец. Принц вместе с герцогом съездили в Зимний дворец, посетили маленького императора; регент отдал обычный поклон принцессе Анне, потом оба, герцог и принц, поехали в манеж, находившийся от дворца неподалеку. Оттуда принц воротился к себе, а герцог заехал к своему брату Густаву, а от него поспешил в Летний дворец, так как в этот день он пригласил к себе обедать семейства Минихов и Менгденов. Воротившись домой с своей утренней поездки, регент заметил, что в тот день на улицах мало встречал он людей, и те, которые ходили по улицам, почему-то казались ему скучными, как будто они чем-то недовольны. Это высказал хозяин за обедом своим гостям. «Это, – сказал он, – видно, происходит оттого, что все недовольны поведением принца брауншвейгского!» «Нет, – возразили ему гости, – очень легко случилось, что вам показались грустными физиономии тех, которых вы встречали: это – всеобщая скорбь о недавней кончине ее императорского величества!»

Весь обед регент был как-то задумчив и молчалив; фельдмаршалу приходило невольно в голову подозрение: уж не догадывается ли он о чем-то?

Тотчас вставши из-за стола, Миних уехал, оставя у герцога свое семейство. Фельдмаршал, заехавши к себе на короткое время, отправился к вечеру к принцессе Анне.

Тут Миних, утром только намекнувши принцессе, что он как-то избавит ее от ненавистного герцога курляндского, теперь откровенно сказал, что он намерен в следующую же ночь арестовать регента и доставить его за караулом в ее распоряжение. Принцесса благодарила фельдмаршала.

– Но только чтоб офицеры и солдаты, которым я поручу это дело, шли бодро, нужно, чтоб ваше высочество лично почтили их своим присутствием, – сказал фельдмаршал.

Принцесса на это предприятие идти сама не решалась.

– Ну хорошо, – сказал фельдмаршал, – вы сами не поедете, только ночью я приеду к вашему высочеству и возьму из вашего дворцового караула команду для арестования герцога.

– Я отдаюсь в вашу волю, – сказала, наконец, принцесса, – в ваших руках судьба и моего супруга, и моего ребенка… да руководит вами Провидение и да сохранит нас всех!

Между тем жена Минихова сына, не знавшая ничего о том, что затевалось, сидела у герцогини курляндской, и герцог просил ее передать своему свекру, что как только совершится погребение тела императрицы, герцог сделает распоряжение о выдаче фельдмаршалу нарочитой суммы для уплаты его долгов. С этой вестью невестка воротилась домой, и думая, что ее свекор уже лег почивать, оставила до утра передачу ему порученного от герцога. Так повествует сын Миниха. По его рассказу, фельдмаршал пробыл дома до двух часов ночи и в это время поехал в Зимний дворец со своим главным адъютантом, подполковником Манштейном.

Но, по другим известиям, фельдмаршал от принцессы, вместе с Левенвольдом, отправился к Бирону, так как он обещал последнему, прощаясь с ним после обеда, приехать к нему ужинать.

Во время ужина герцог, точно так же, как и за обедом, был задумчив и как будто чем-то озабочен. Разговор вертелся около событий текущего времени. Вдруг регент, как человек рассеянный, перескакивающий в беседах с одного предмета на другой, без всякой видимой связи между этими предметами, сделал Миниху такой вопрос: «Фельдмаршал! вам случалось во время ваших походов предпринимать что-нибудь важное ночью?» Фельдмаршал смешался; вопрос был очень неожидан и так близко содержал в себе как будто намек на то, что собирался делать фельдмаршал. Однако Миних поборол свое невольное замешательство и сказал: «Сразу теперь не вспомнишь, чтобы мне приходилось предпринимать что-нибудь необыкновенное в ночное время, но у меня постоянно было правилом пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными».

В 11 часов друзья расстались. Фельдмаршал уехал с твердым намерением часа через два или три разделаться с Бироном и лишить его регентства, а у Бирона, по уверению современников, уже вполне созрела мысль – пожертвовать брауншвейгской династией, доставить так или иначе престол потомству Петра Великого, и через эту услугу новой царственной ветви опять утвердить свое могущество в России, некогда поднятое милостью покойной Анны Ивановны и в последнее время опускавшееся от всеобщей нелюбви к немцу-временщику. Герцог рассчитывал произвести такую перемену при похоронах императрицы; но это проведали враги его и предупредили его замыслы. Фельдмаршал Миних, по замечанию его адъютанта, был уверен, что если он не низложит регента, то последний сошлет его в Сибирь. Таким образом, Миних в этом деле спасал, как говорится, собственную шкуру.

В два часа пополуночи явился к фельдмаршалу, по его приказанию, его главный адъютант, подполковник Манштейн. Оба сели в карету и поехали в Зимний дворец. Они въехали в задние ворота, которые по приказанию принцессы оставлены были нарочно не запертыми. Оттуда был прямой путь в покои принцессы Анны. Фельдмаршал с адъютантом прошел через гардеробную и встретил любимую фрейлину принцессы, Юлиану Менгден. Принцесса легла спать, а Юлиана должна была дожидаться приезда Миниха и разбудить ее, когда тот явится. Обменявшись несколькими словами с фельдмаршалом, Юлиана пошла будить принцессу, которая спала со своим супругом. Как ни старалась Юлиана незаметно для принца поднять принцессу, но не могла этого сделать. Принц, ничего не знавший, проснулся, но принцесса сказала ему, что ей что-то занемоглось и что она тотчас воротится. Она вышла к Миниху.

– Ну вот, – произнес фельдмаршал, – пришла настоящая пора совершить задуманное дело, но я решаюсь вторично просить ваше высочество ехать вместе со мной.

– Ни за что, ни под каким видом! – возопила принцесса Анна и осталась в своем упрямстве, как ни уговаривал ее фельдмаршал.

– По крайней мере, – сказал он после долгих и напрасных убеждений ехать с ним, – позвольте позвать к вам наверх караульных офицеров, извольте лично объявить им, что это предпринимается с вашего желания! Сделайте им от себя увещание, чтоб они верно во всем поступали!

Принцесса на это согласилась. Позвали офицеров, державших тогда караул во дворце.

– Господа офицеры! – сказала принцесса Анна, – я надеюсь на вас, как на честных и верных людей; не отрекитесь оказать услугу малолетнему императору и его родителям. Всем известны насильства, чинимые надо мной и над моим супругом от герцога курляндского; мне нельзя, мне стыдно терпеть от него оскорбления. Я поручила фельдмаршалу арестовать его. Храбрые офицеры, повинуйтесь вашему генералу!

Все офицеры в один голос закричали, что готовы слушаться приказаний своего командира. Принцесса обняла Миниха, допустила каждого из офицеров поцеловать ее руку.

– Желаю вам, господа, благополучного успеха! – произнесла принцесса Анна, провожая офицеров с фельдмаршалом.

Фельдмаршал с офицерами вошел в кордегардию, отобрал себе там, по одному известию – тридцать, по другому1 – восемьдесят человек, оставивши при знамени сорок, и с отобранными отправился к Летнему дворцу. Герцог, оставаясь в Летнем дворце до погребения тела императрицы, окружил себя стражей из трехсот человек гвардейцев, которые по своему количеству в состоянии были оградить его от всяких могущих быть покушений на его ненавистную для многих особу, но Миних заранее узнал, что в тот день, который он избрал для покушения, этот караул состоял из солдат Преображенского полка; Миних сам был этого полка подполковником и надеялся, что охранители герцога поступят по воле своего прямого командира. Фельдмаршал остановился со своим отрядом шагов за двести от Летнего дворца и послал Манштейна вперед к офицерам, стоявшим на карауле у Летнего дворца, объявить им предписание принцессы Анны и позвать к нему капитана с двумя офицерами. Капитан и офицеры, выслушавши речь Манштейна, явились тотчас к Миниху, как к подполковнику своего полка, и дали ему слово, что ни один караульный не пошевелится в защиту герцога, напротив, готовы сами помочь схватить его. «Вы меня знаете, – говорил им фельдмаршал, – я много раз нес жизнь свою в жертву за отечество, и вы славно следовали за мной. Теперь послужим нашему государю и уничтожим, в особе регента, вора, изменника, похитившего верховную власть!» Тогда фельдмаршал приказал Манштейну идти, по одним известиям, с двенадцатью, по другим с двадцатью гренадерами2, во дворец, взять Бирона и доставить к нему арестованным, позволяя, в случае крайнего сопротивления, и убить его.

Манштейн прошел через сад; часовые пропустили его без сопротивления, и он достиг до покоев; в передних комнатах некоторые из прислуги знали его лично и теперь узнали, но не стали останавливать, думая, что он идет зачем-нибудь по приказанию герцога. Не зная, в какой именно комнате спит герцог, Манштейн не решался спрашивать об этом ни солдат, расставленных на карауле, ни служителей, и, прошедши две или три комнаты, наткнулся на комнату, запертую на ключ; он хотел было ломать двери, догадываясь, что тут, вероятно, спальня герцога; но ломать двери не оказалось надобности. Служители забыли задвинуть верхнюю и нижнюю задвижку, – двери можно было распахнуть без особенных усилий. Манштейн очутился в большой комнате, посредине которой стояла двуспальная кровать: на ней лежали Бирон со своей супругой. Оба так крепко спали, что не услыхали, как вошли к ним. Манштейн зашел с той стороны кровати, где лежала герцогиня, отдернул занавес и громко сказал, что у него есть крайне важное дело до герцога.

Пробудившиеся внезапно супруги сразу поняли, что совершается что-то недоброе, и стали кричать изо всей мочи. Герцог соскочил с постели и впопыхах, сам не зная куда уйти, хотел спрятаться под кровать, но Манштейн обежал кровать, схватил герцога, что было силы, и стал звать стоявших за дверью своих гренадеров. Явились гренадеры. Бирон, успевши стать на ноги, махал кулаками на все стороны вправо и влево, не даваясь в руки, а сам кричал во все горло, но гренадеры прикладами ружей повалили его на землю, вложили ему в рот платок, связали офицерским шарфом руки и ноги и понесли его вон из спальни полунагого, а вынесши, накрыли солдатскою шинелью и в таком виде унесли в ожидавшую уже у ворот карету фельдмаршала. Рядом с ним сел офицер.

Герцогиня в одной рубашке побежала за связанным супругом и выскочила на улицу. Один солдат схватил ее на руки и спрашивал Манштейна, что прикажет с нею делать. «Отведи ее назад, в покои», – отвечал Манштейн. Но солдат не взял на себя труда таскаться с такой ношей и бросил ее на снег. Караульный капитан, заметивший ее в таком виде, приказал принести ей платье, дать надеть и отвести обратно в покои, которые она занимала.

Герцога повезли в Зимний дворец в карете фельдмаршала. Мы не знаем, с ним ли ехал тогда сам фельдмаршал и виделся ли он с ним в это время. Манштейн, между тем, по приказанию фельдмаршала отправился арестовать брата герцогова, генерала Бирона, Густава, но с ним труднее оказалось справляться. Он командовал Измайловским гвардейским полком и был любим солдатами. На карауле у него в жилище на Миллионной улице был сержант с двенадцатью солдатами Измайловского полка. Они пытались было защищать своего подполковника. Но гренадеры Манштейна заставили их смириться, угрожая всех перебить, если станут сопротивляться. Манштейн вошел в спальню Густава Бирона, разбудил его, сказавши, что прислан объявить ему что-то очень важное. Он отвел его к окну и сказал, что явился арестовать его.

Густав Бирон пытался было отворить окно и кликнуть караул, но Манштейн сказал ему: «Это будет напрасно; герцог уже арестован, и сами вы погибнете, если задумаете противиться! – С этими словами он позвал солдат своих, остававшихся в передней комнате. – Ничего вам не остается, как только покориться!» Густав надел поданную ему шубу, сел в сани, и его повезли туда же, где уже был его брат.

Другой адъютант фельдмаршала, Кенигфельс, догнавший Миниха тогда, когда он уже возвращался с пленным Бироном, получил от него приказ арестовать Бестужева. Когда посланный явился к последнему, Бестужеву почему-то показалось, что это Бирон послал за что-то арестовать его, и спросил Кенигфельса: «Что за причина немилости ко мне герцога?» Так Бестужев, хотя долго казался другом Бирона, но доверял ему очень мало.

В то время, когда в Летнем дворце совершалось роковое событие над герцогом курляндским, в Зимнем дворце происходило следующее. Сын Миниха, бывший в звании камергера, дежурил в передней перед спальней маленького императора. Молодой Миних задремал и, проснувшись, увидал, что на кровати у него в ногах сидит принцесса Анна.

– Что с вами, принцесса? – сказал Миних, заметивши на лице принцессы беспокойство и волнение.

– Мой любезный Миних, – сказала принцесса трепещущим голосом, – знаешь ли, что предпринял твой отец? В эту ночь он отправился арестовать регента. Дай только Бог, чтоб это благополучно окончилось!

– И я того же желаю, – сказал Миних, – но вы, принцесса, не тревожьтесь: мой отец, конечно, принял надежные меры.

Тут вошла Юлиана Менгден, и принцесса Анна с ней пошла в спальню малолетнего императора, а Миних стал одеваться. Чрез несколько минут вошла снова принцесса со своим супругом; уже теперь, наконец, она ему открылась, а до того времени не считала нужным делать его соучастником задуманного замысла.

С невыразимым нетерпением ждали все они вести, чем кончится предприятие, постоянно колеблясь между страхом и надеждой, наконец послышался шум, стук экипажей, голоса солдат, и к принцессе с ее обществом вошел торжествующий фельдмаршал Миних.

Арестованных особ – герцога курляндского, его брата и Бестужева – посадили за караулом в трех особых комнатах, расположенных одна возле другой.

Послали в Москву курьера с приказанием арестовать другого герцогова брата, Карла Бирона, а другого курьера в Ригу вытребовать оттуда герцогова зятя, генерала Бисмарка, бывшего там генерал-губернатором Лифляндии. Последний поехал было в Петербург, но по дороге его арестовали в Нарве.

Тотчас после арестования герцога был составлен манифест о случившемся и на рассвете обнародован по всей столице.

Именем императора позвали во дворец Остермана. Но Остерман объявил, что он болен и не в силах ехать. Принцесса, зная, что Остерман всегда болеет, когда совершается какой-нибудь переворот в правительстве, шутила тогда, получивши известие, что Андрей Иванович по болезни не может исполнить волю принцессы. Тогда Миних позвал Стрешнева, брата жены Остермана, и послал его к Остерману. «Сообщите ему, – поручил Стрешневу Миних, – такие признаки, которые бы заставили графа Остермана сделать над своей болезнью усилие и прибыть к нам сюда». Стрешнев передал это Остерману и присовокупил, что собственными глазами видел арестованного Бирона в караульной Зимнего дворца. Это произвело чудесное действие. Остерман немедленно явился во дворец. Недавно еще льстивший Бирону, теперь он восхвалял подвиг, совершенный Минихом, и приносил поздравления принцессе Анне с освобождением от тирании герцога курляндского. Замечательно, что многие из современников не хотели верить, чтоб Остерман заранее не знал того, что совершилось с регентом. Французский посланник в Петербурге маркиз де ля Шетарди, описавши арест Бирона, говорил в своей депеше: «Болезнь графа Остермана сильно, если я не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайных мер, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда, и верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана». Но не только иностранцы, и природные русские, особенно такие, что не находились слишком близко к совершавшимся событиям, приписывали гр. Остерману главным образом свержение Бирона. Румянцев, находившийся послом в Константинополе, получивши известие о свержении Бирона, писал Остерману: «Не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели, ведая, что то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено». Съехались во дворец все знатнейшие чины. Принцесса Анна без противоречий провозглашена была правительницей государства на время малолетства императора до его совершеннолетия. Это казалось всем в порядке вещей; недаром назначение регентом герцога курляндского так всеми не одобрялось и большинство русских находило, что всего приличнее, за несовершеннолетием государя, управлять его родителям, а не постороннему человеку. Посыпались награды и повышения. Принц Антон-Ульрих сделался генералиссимусом. Это звание надлежало получить Миниху; но фельдмаршал, по совету сына, уступил эту честь родителю императора, и сам получил звание первого министра; хотя оно было уже второе в империи после генералиссимуса, но Миних мог с этого места управлять всей Россией. К сожалению, в этом случае приходилось ему столкнуться с Остерманом, который, столько времени заправляя дипломатическими делами, считал, что место первого министра подобает не кому иному, как только ему. Остерману в утешение дали сан главного адмирала. Но Остерман этим не утешился: этот человек не любил совместника в управлении делами России и не мирился с мыслью быть на втором или третьем, а не на первом месте. Он чувствовал себя как бы обесчещенным и, по замечанию французского посланника, мог выйти из такого положения только посредством падения Миниха. Князь Алексей Черкасский получил сан великого канцлера, Михаил Головкин – вице-канцлера, другие вельможи были награждены денежными пособиями и Андреевским орденом. Все награды расписывал Миних со своим сыном и представил принцессе Анне, которая утвердила все без противоречия; даже любимица Анны Леопольдовны, Юлиана Менгден, не оставлена была без гостинцев по поводу счастливого события; ей подарены были кафтаны герцога курляндского и его сына Петра, расшитые золотом. Юлиана сорвала золотые позументы и отдала на выжигу, потом из этого сделано было несколько дорогой посуды. Но этим не ограничилась щедрость правительницы: Юлиане подарена была мыза подле Дерпта и несколько раз получала она в дар единовременно по несколько тысяч.

После объявления наград, в этот же день, 9 ноября, в закрытых придворных каретах, носивших название спальных (Schlafwagen), отправлены были в Шлиссельбург в заточение герцог курляндский, брат его Густав и Бестужев. Герцог ехал с полицейским служителем и с почтальоном в царской ливрее. На козлах сидели доктор и два офицера, каждый с парою заряженных пистолетов: впереди и позади кареты были размещены гвардейские солдаты с ружьями, в которых были примкнуты штыки. Герцог сидел одетый в халате, а сверх халата был плащ, подбитый горностаевым мехом. На голове у него была шапка, покрывавшая часть лица. Народ, провожая его, издевался над ним и кричал: раскройся, покажись, не прячься! – Из окон Зимнего дворца смотрела на этот поезд принцесса Анна и, видя своего врага униженным, прослезилась: «Я не то ему готовила, – произнесла она, – он понудил меня так с ним поступить! Если бы он прежде мне сам предложил правление, я бы с честью отпустила его в Курляндию». Жену герцога курляндского и сына его в то же время из Летнего дворца вывезли в Александро-Невский монастырь, а на другое утро отправили в Шлиссельбург же. Герцогиня тогда говорила, что прежде смерти себе надеялась, чем такого поступка от Миниха. Бирон пробыл в Шлиссельбурге до июня 12, находясь под судебным следствием, а 12 числа этого месяца с женою, двумя сыновьями, дочерью, пастором, лекарем и несколькими служителями отправлен на вечное житье в Пелым, где ему определено жить в доме, нарочно для него построенном по плану, начертанному Минихом.

Миних, низложивши регента, казалось, очутился на такой высоте власти, на какую только мог надеяться взойти. Но положение его вовсе не так было прочно, как можно было заключить по наружным временным признакам. Принц-генералиссимус не мог поладить с честолюбивым и умным первым министром. Будучи выше его поставлен по сану, принц тяготился зависимостью по уму от первого министра, жаловался, что Миних хочет стать чем-то вроде великого визиря Турецкой империи, обвинял Миниха в безмерном честолюбии и необузданности нрава. Но более всех вредил Миниху тогда Остерман, который никак не мог выносить, что Миних стал первым министром и тем самым взял в свои руки и внутреннюю, и внешнюю политику России. Остерман сблизился с принцем Антоном-Ульрихом и руководил его неприязнью к Миниху. Он нашептывал принцу, и потом самой принцессе-правительнице, что Миних взялся не за свое, что он не в состоянии вести дела внутренней и внешней политики, и правительница, не отнимая от Миниха сана первого министра, передала управление иностранными делами Остерману, а внутренними князю Черкасскому, так что Миниху должны были оставаться, в его непосредственном заведовании, только военные дела, которыми он управлял и прежде. Кроме того, Остерман возбуждал против Миниха и мелкое самолюбие принца брауншвейгского, указывая на несоблюдение Минихом формальностей, касавшихся почитания с его стороны принца, как высшего чином.

Между тем, случилось такое событие: в Петербург приехал от прусского короля некто Винтерфельд, женатый на падчерице Миниха. По его просьбе Миних обещал вместо 6000 человек солдат в помощь Пруссии, как было поставлено в прежнем договоре, давать 12000. Вслед за тем Миних заболел коликою и так мучительно, что явилось подозрение у врачей, не отравлен ли он. Во время его болезни, продолжавшейся весь декабрь 1740 года, приехали в Петербург венский посланник Ботта и саксонский гр. Линар. Император Карл VI уже скончался. Дочь его Мария-Терезия, королева венгерская, по силе прагматической санкции, вступила в наследственные права после своего родителя и нуждалась в союзе с Россией для ограждения прав своих против держав, не одобривших прагматической санкции, а главное, против прусского короля. С посланником ее при петербургском дворе был заодно гр. Линар. Последний еще при императрице Анне Ивановне был в Петербурге и сблизился с принцессой Анной до того, что между ними возникала любовь, но императрица, проведав об этом и желая отдать племянницу за брауншвейгского принца, удалила Линара. Теперь он являлся снова и тем легче мог возыметь силу над правительницею, что она не любила своего мужа. Принцесса на этот раз вознамерилась своего прежнего возлюбленного женить на своей верной и преданной Юлиане Менгден. Брак, впрочем, не совершился ранее августа месяца того же 1741 года; злые языки говорили, что Юлиана была только ширмою, прикрывавшею любовь между правительницею и Линаром. Как бы там ни было, но Ботта и Линар легко успели устроить дело, противное Миниху: Остерман, так сказать, на пакость противнику, заключил договор России с Австрией, по которому Россия обязывалась помогать Австрии против прусского короля, замышлявшего овладеть Силезией. Князь Черкасский, вице-канцлер Головкин пристали к Остерману. Когда договор с Австрией состоялся, оправившийся от недуга Миних явился к правительнице. Она встретила его уже совсем не с прежним доверием и сказала: «Вы, фельдмаршал, всегда расположены к прусскому королю, но мы не должны допускать его нападать на союзную нам державу. Мы не будем с ним воевать, а только остановим его: как только двинем мы войска наши с намерением защищать венгерскую королеву, дочь императора, он немедленно выведет свои войска из Силезии».

«Ваше высочество! – сказал Миних, – я нахожу отвратительным договор, направленный к тому, чтобы лишить престола и владений государя, который, подобно его предшественникам, с начала этого столетия бывшим вернейшими союзниками России, особенно Петра Великого, остается таким же. Россия в продолжение сорока лет вела тягостные войны и нуждается в мире для приведения в порядок внутренних государственных дел. Когда вступит в правление сын ваш, я и все министерство вашего высочества должны будем ему отдать отчет, если начнем новую войну с Германией, тогда как нам еще грозит война со стороны Швеции. Венский двор хочет, чтобы ему предоставили в расположение тридцать тысяч русского войска, и не упоминает ни одним словом, на что будут употреблены эти силы и как будут содержаться. Я уже упоминал Ботте, что в последнюю турецкую войну в Вене не спешили оказывать России помощь согласно договору. И мне удивительно – неужели Австрия чувствует себя в крайности, когда ее противник, король прусский, действует против нее с двадцатью тысячами войска? Видно, что трудно удерживать в своем владычестве страну, которой жители сами добровольно поддаются неприятелю». Представления фельдмаршала не были приняты. Правительница обходилась с ним не только сухо, но надменно, и за каждым представлением его пред ея особу давала ему понять, что она без него может обойтись. Миних подал в отставку. И перед тем несколько раз он порывался сделать этот шаг, но останавливался, а теперь решился бесповоротно порвать с тогдашним русским правительством и, может быть, с Россией, которой так блистательно послужил. Правительница из долга вежливости еще раз просила Миниха не оставлять службы России, говоря, что его советы будут для нее полезны, а Миних, пользуясь этим, стал убеждать ее не заключать с Австрией союза против Пруссии; тогда правительница неожиданно сказала ему, что если он находит для себя нужным, ему дастся отставка, и тут Миних увидал, что его считают лишним. Затем, по приказанию правительницы, сын фельдмаршала и Левенвольд объявили ему, что правительница не желает долее откладывать его увольнение. Но отважившись на такой решительный шаг, и правительница, и ее супруг сильно боялись, чтобы Миних не воспользовался хотя бы самым коротким временем и не произвел бы переворота с помощью гвардейских полков. Уже солдаты недавними успешными поступками научились свергать существующие власти и возводить новые. К большему страху правительницы и ее супруга, Бирон, над которым в Шлиссельбурге происходило следствие, показывал, что Миних особенно понудил его, Бирона, принять регентство, а сам же потом низвергнул его. Бирон из своего заточения давал правительнице понять, что Миних может низвергнуть и ее, стоит только ей раз исполнить не так, как ему хочется – он будет мстить! Миних получил отставку; но брауншвейгские супруги не переставали его бояться, до того, что не смели ночевать в одном и том же покое несколько ночей сряду. Миних, однако, не думал предпринимать никаких переворотов; он уехал в свою дачу Гостилицы. Правительница, опасаясь мщения Миниха, в то же время думала расположить его, и милостивым вниманием она назначила ему 15000 р. годичного пенсиона, подарила ему имение в Силезии Вартемберг, принадлежавшее Бирону и конфискованное у последнего, и Миних со всех своих имений получал дохода – включая сюда и данный ему годичный пенсион – до 70000 руб. Таким образом, удаливши опасного фельдмаршала, правительница думала ублаготворениями оградить себя от него. Но опасность угрожала ей совсем с другой стороны.

Есть известие, что Миних не только не затевал ничего дурного против тогдашнего русского правительства, но собирался уехать навсегда из России и поступить на службу прусского короля Фридриха II. Несомненно, что последний готов был с распростертыми объятиями принять знаменитого военачальника, прославившего Россию своими победоносными подвигами. Говорят, что Миних откладывал свою поездку, месяц за месяцем, пока, наконец, переворот, постигший Россию в ноябре 1741 года, повернул иначе судьбу фельдмаршала. Но тут происходит сомнение: искренне ли Миних думал покинуть Россию или только пугал правительницу, надеясь, что она сама станет просить его и убеждать не оставлять ее, и, наконец, помирится с ним. Нам кажется вероятнее последнее предположение. Миних уже слишком сжился с Россией, с нею была связана его слава, а он сам составлял славу России. Солдаты прозвали его соколом ясным, ему давали кличку столпа империи. Едва ли возможно, чтобы этот человек, без последней крайности, стал искать другого отечества! Мы увидим и далее, когда после двадцатилетнего заточения он получил свободу, то беспрестанно твердил, что уедет за границу кончать жизнь на своей родине и, однако, не поехал, хотя уже никто не препятствовал ему ехать. Точно так же и в 1741 году он только говорил, что уедет и будет служить прусскому королю, но не уехал, и не уехал бы, если бы ему даже не пришлось ехать в Сибирь.

Миних, уговаривавший правительницу предпочесть союз с Пруссией и с Францией союзу с римским императором и его союзниками, оказался прав, потому что был проницательнее других. Для русского правительства было в то время выгоднее и безопаснее находиться в дружбе с Пруссией и с Францией, чем подавать им повод вредить ему. Французский посланник де ля Шетарди, действуя по интересам своей державы и союзных с ней держав, сыпал золотом и устраивал заговор – возвести на престол цесаревну Елисавету и низвергнуть брауншвейгскую династию. Конечно, если бы правительница послушалась Миниха и союзом с прусским королем оградила себя от тайных покушений французского посла и вместе с ним заодно действовавшего шведского, то этих козней бы не было, и она могла бы удержать за собою власть. Но правительница и ее супруг доверились в политике посольству императорскому в лице графа Ботты д'Адорно и польско-саксонскому в особе Линара, и не хотели замечать ямы, которая рылась под ними, и притом не очень незаметно. Эта яма вырыта была удачно, и в ночь с 24 на 25 ноября совершился известный переворот, поставивший на престол Елисавету Петровну.

В эту ночь хирург Елисаветы, Лесток, отправил отряды, каждый в 25 человек, для арестования помеченных лиц. В записках Шетарди сообщается, что солдаты, прибывшие арестовать Миниха, обращались грубо с бывшим фельдмаршалом, которого в войске будто не любили. Это известие противоречит другим, сообщающим единогласно, что, напротив, его подчиненные всегда уважали и любили; во время своей власти он внушал благоговейный страх, а в эпоху своего падения – участие и сострадание, неразлучное с уважением.

Всех арестованных на другой день в 6 часов утра препроводили в крепость, и тут началось судебное следствие над ними, представляющее вопиющий образчик бесправия, рельефно выступающий своим безобразием в истории, как ни богата вообще история всех времен и стран примерами неправедных осуждений. Из всех тогда обвиненных Миних был невиннее всех, так как уже несколько месяцев перед тем был в отставке и не занимался государственными делами. Вся вина его состояла в том, что он верно служил императрице Анне Ивановне, а по смерти ее, назначенному от нее преемнику, и не показывал расположения возвести на престол Елисавету Петровну. Кроме политических государственных преступлений, его обвиняли в преступлениях по занимаемой им должности фельдмаршала: он умышленно выводил в чины своих соотчичей немцев, не давая хода природным русским; это обвинение само собою уничтожалось, стоило только вспомнить, что не кто иной, как Миних, упразднил установленное Петром Первым правило давать служащим в войске иностранцам двойное жалованье против русских, носивших одинаковые с первыми чины. Его обвиняли также в жестокости произносимых им приговоров, когда не обращалось внимания на высокую породу обвиняемого, и люди родовитые подвергались одинаковой каре с людьми простого происхождения. Его обвиняли в казнокрадстве, а председательствующим комиссии, учрежденной для суда над государственными преступниками, был князь Никита Трубецкой, который два раза своею неисправностью в своевременном подвозе провианта и боевых запасов причинял войску большие затруднения и только благодаря дружескому расположению Миниха избежал военного суда. Миних в свое оправдание ссылался на ряд донесений, сохранявшихся в воинской коллегии, и закончил свою речь такими словами: «Пред судом Всевышнего мое оправдание будет лучше принято, чем пред вашим судом! Я в одном только внутренне себя укоряю – зачем не повесил тебя, когда ты занимал должность генерал-кригс-комиссара во время турецкой войны и был обличен в похищении казенного достояния. Вот этого я себе не прощу до самой смерти».

Императрица Елисавета сидела за ширмами, поставленными в той же комнате, где происходил допрос и, невидимо для всех, присутствовала при суде над своими павшими противниками. Услыхавши то, что произнес Миних, она приказала прекратить судебное заседание и отвести Миниха в крепость.

18-го января 1742 года на Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий (где ныне университет) был воздвигнут эшафот о шести ступенях. Кругом стояли вооруженные гвардейцы и солдаты Астраханского полка, образуя каре и удерживая теснившуюся толпу. Множество народа обоего пола и разных возрастов спешило отовсюду глазеть на зрелище казни особ, так недавно бывших знатными и сильными. Был ясный морозный день. Осужденных доставили в 10 часов. На простых крестьянских дровнях везли Остермана, одетого в халат, – по болезни ног он не мог идти. Прочие осужденные шли пешком. Все показывали унылый вид, были неряшливо одеты и, сидя в тюрьме долгое время, обросли бородами. Один Миних имел бодрый вид, был выбрит, одет в серое платье, поверх которого накинут был красный плащ. Идучи из крепости, он разговаривал с офицерами, провожавшими его, вспоминал, как часто во время войны находился близко к смерти, и говорил, что, по давней привычке, и теперь без всякой боязни встретит ее.

Прежде сняли с дровен Остермана, посадили на носилки и взнесли на эшафот. Там уже ожидали его страшные орудия мучительной казни. Прочитан был длинный приговор на пяти листах; осужденный прослушал его с открытой головой и с усилием держась на ногах. Его приговаривали к колесованию, но тот же секретарь, произнесший в чтении эту жестокую участь преступнику, вслед за тем произнес, что государыня, по своей милости и состраданию, смягчает казнь эту, заменяя ее отрублением головы. Уже Остермана подвели к плахе, уже палач отстегнул ворот его шлафрока и рубахи, уже взял в руки топор, вдруг секретарь, читавший приговор, возвещает слова императрицы, что, по природному матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию, вместо смертной казни – всех осужденных сослать в заточение. Палач, по прочтении о пощаде его жертвы, с пренебрежением толкнул Остермана ногою; хворый старик повалился и был посажен на носилки солдатами. «Пожалуйте мне мой парик и колпак!» – сказал он, застегивая вороты своей рубашки и своего халата. Это были единственные слова, слышанные из его уст на эшафоте.

За ним черед приходил Миниху, и он взошел на возвышение, с которого читался приговор. Его бодрый и живой взгляд, его сияющее старческою красотою лицо, его благородная осанка всем напомнили того фельдмаршала, который являлся на челе храброго войска, воодушевляя его дух одним своим видом. Но ему нечего было там оставаться. Он сошел, других не возводили на возвышение и отправили всех в крепость. На другой день последовала отправка осужденных в места их заточения: Остермана – в Березов, Миниха – в Пелым, Головкина – в Ярманг, иначе Среднеколымск, Менгдена – в Нижнеколымск, Левенвольда – в Соликамск, Темирязева и Яковлева – в Тобольск, потом первого перевели в Мангазею. Наблюдать за этим поручено было Якову Петровичу кн. Шаховскому, оставившему любопытные записки о своем времени, представляющие некоторые черты и об этом событии. Женам осужденных дозволено было, по воле императрицы, или следовать за мужьями, или со всеми правами состояния оставаться на прежних местах жительства. Они последовали за своими супругами. Остерман, по известию Шаховского, лежал и вопил от боли в ногах, пораженных подагрою. Он с обычным своим красноречием выразил сожаление о том, что имел несчастие прогневить всемилостивейшую государыню и просил кн. Шаховского довести до императрицы его просьбу о милостивом и великодушном покровительстве его детям. Бывший министр хорошо знал, что его слова тут же запишутся и представятся высочайшей особе, что и случилось. Кн. Шаховской приказал офицеру, командируемому с ним для отвозу, чтобы солдаты его команды подняли несчастного старца с постелью и бережно положили в сани. «О жене же его, при сем случае находившейся, кроме слез и стенаний описывать не имею», – замечает кн. Шаховской.

Тут подошел к нему офицер, который должен был везти Миниха. До той казармы, где сидел разжалованный фельдмаршал, было не близкое расстояние, и кн. Шаховской имел возможность, идучи к нему, вдоволь надуматься о суете земного величия. «В таких смятенных моих размышлениях пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного, – говорит кн. Шаховской. – Как только во оную казарму двери предо мною отворились, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь, в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я скажу. Сии мною примеченные сего мужа геройские и против своего злосчастия сказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение, но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида так же как и прежним двум, уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: „Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы, для сохранения от вечной погибели души моей, отправлен был со мною пастор“, – и при том, поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то я сказал ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как все уже к отъезду его было в готовности и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены».

Миниху назначили местом заточения Пелым, сибирский городок, куда прежде отправили сверженного регента Бирона, по указанию князя Алексея Черкасского, которому был известен сибирский край, так как, прежде поступления своего в сан кабинет-министра, он был сибирским губернатором. Миних сам начертил план дома, определенного на житье сосланному любимцу императрицы Анны Ивановны. Ему пришлось теперь ехать туда, куда он надеялся засадить на всю жизнь своего соперника. Это подало повод к легенде, будто Миниху суждено было проживать в этом самом доме; но это неверно исторически. Дом, построенный для Бирона, сгорел прежде доставления в Пелым бывшего фельдмаршала. Когда Миниха везли в ссылку, Бирон, по указу императрицы, возвращался из ссылки в Ярославль, назначенный ему для житья вместо отдаленного Пелыма. Враги встретились при перемене почтовых лошадей в предместии города Казани, сняли друг перед другом шляпы, поклонились один другому и поехали каждый в свою сторону, не обменявшись ни одним словом между собою. Миниха поместили в воеводском доме, построенном посреди деревянного острога. Положение, в каком очутился бывший фельдмаршал, недавний первый министр Российской империи, была не простая ссылка, а тяжелое тюремное заточение. Он не смел никуда выходить дальше острожной стены, которою отделено было его жилище от остального мира. Хотя с ним поехала довольно немалочисленная прислуга, пастор и врач, но только они исключительно могли ходить в город, состоявший в то время из небольшого числа обывательских домов. В 1746 году писал узник к своему брату, избегнувшему ссылки и остававшемуся при дворе с прежним чином действительного тайного советника, барону Миниху: в своем письме он оставил наглядное описание своего горемычного житья.

«Для спасения наших душ у нас, по милости ее императорского величества, господин пастор Мартенс поныне находится, с которым мы по все дни по утру и вечеру с нашими немецкими служителями Божию службу отправляем и с особливым благоговением святые свои книги читаем, святое причастие мы принимаем, сколь скоро мы оного душевно алчем и жаждем, и тако ж мы о высоком здравии ее императорского величества и их императорских высочеств Бога усердно молим. Наше состояние здравия мое и любезной жены моей нарочито; и состоит мой утренний и вечерний хлеб в жестком сухаре, который лучше молотом разбивать, нежели разломать можно. А из наших служителей повар Бранд почти непрестанно болен. Находится при нас здесь небезыскусный лекарь, и мы ежегодно на тридцать и на сорок рублей из катеринбургской аптеки лекарства за наши деньги берем; за болезнью же оного повара наша кухня не очень исправна и только один мальчишка стряпает, а нас по все дни обедает с караульным офицером ординарно четырнадцать, а частью и шестнадцать персон с робятами. Наша квартира в здешнем воеводском доме посреди высокой деревянной крепости, которая в квадрате от семидесяти до восьмидесяти шагов, а для людей наших одна изба по прошению нашему от караульного офицера, а другая на наши деньги построены, а притом плохой погреб, в котором зимою, дабы питье не мерзло, непрестанно уголье горящее держать принуждены. Наш взгляд во все стороны на тридцать или сорок шагов – высокая деревянная стена крепости, на которую уже смотреть мы так привыкли, как напред сего на изрядные палаты в Петербурге.

Место в крепости болотное, да я уж способ нашел на трех сторонах, куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время саждением и сеянием моцион себе делаем, сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя многое за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит, при рачительном разделении чрез весь год тем пробавляемся; ибо здесь в Пелыме, который едва в двадцати домах состоит, у обывателей (кои стрелянием соболей и оленей питаются) ни гороху, ни бобов, ни луку, ни редьки, ни же каких трав или капусты, тако ж ни фунта мяса, масла коровья, круп или муки, ни пива, ни хлеба, или что инако к домостройству потребно купить, достать неможно, но офицер принужден все чрез солдат по деревням сыскивать у крестьян или из Тобольска за 700 верст отсюда не без трудности, вреда и иждивения (для того, что иное от жару или морозу портится или подмачивается) привозить. В наших огородах мы в июне или в августе небезопасны от великих ночных морозов, и потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем. Причем же еще и сие великое беспокойство есть, что чрез все вышереченные три месяца летний воздух заразительными мухами или так называемыми мошками, которых едва глазами видеть можно, так наполнен, что нос, глаза и уши зажимать или непрестанно отмахиваться в рукавицах быть надобно, от проглочения таких мошек дыхать нельзя; которая малая ядовитая гадина рогатому скоту таким множеством в ноздри набивается, что оттого та скотина есть не может, временем умирает; так когда прохладительный ветер не веет, разгоняющий те мошки, то люди, скотина и лошади в домах быть принуждены!

Сие место так болотами и лесами окружено, что летом никакая телега сухим путем проехать не может, но только водою по реке Тавде, коя в Тоболь впадает, вверх по воде, что-либо потребное перевозить судами можно, а все хождение судов состоит в одном струге, который в июле месяце с коронною солью для здешнего воеводства ежегодно приходит и при котором случае из Тобольска нечто доставить можно. В феврале месяце, в деревне, Ирбит именуемой, расстоянием отсюда около четырехсот верст, ежегодно великая ярмарка бывает, на которую купцы со всех сторон из России и притом из китайских границ, тако ж из соседних татар и калмык съезжаются, и на сей главной ирбитской ярмарке все то, что для одежды и пищи потребно, достать можно, и офицер попечение прилагает, чтоб мы, сколько наша казна дозволяет, всем потребным всегда на целый год снабжены были.

Чрез всю долгую зиму жены моей такое упражнение есть, что она своими руками все то шьет, что нам белья на стол, постель и наше тело надобно, и старое вновь переделать она трудится; мое ж упражнение состоит в том, что я по латыни учусь, в чем я к превеликому моему удовольствию столько предуспел, что я нашего пастора латинские книги, а именно библию и церковные истории читаю, и книгу, именуемую потребного общего соединения (с которой я начало учинил и тем желание по латыни в моей уже старости учиться во мне возбудилось) почти наизусть выучил. Мой моцион зимою такой есть, чтоб огородные семена вытрясывать и чистить и сети вязать, дабы тем во время лета навозные и другие огородные гряды от птиц, кур и кошек прикрывать, яко ж мышек при мышьих пастях, кои во всех углах расставлены в нарочитом числе, да в нашей собственной каморе двух содержим, чтоб нас мыши, которых мы руками о стену до смерти бьем, купно с нашим запасом не пожрали и тако полные жены моей упражнения только между молитвенными часами чинятся, следовательно же, мой сердечный брат, поистине могу вас обнадежить, что нам ныне пятый год в нашей ссылке еще ни единого часа времени долго не казалось. Что ж до экономии и казны нашей касается, то получаем мы всемилостивейше определенные от ее императорского величества деньги для нашего содержания исправно по все месяцы наперед, и понеже оных для нас стариков на день каждому по рублю, а каждому служителю по 3 рубля на месяц да пастору 150 рублей в год особливо дается, то чаятельно думают (когда о Сибири слышат, как тамо все так дешево, что почти даром без денег здесь жить можно), что у нас от того нечто остается; но когда, напротив того, в рассуждение приемлется, что мы нашим служителям (кои часто негодуют) для содержания их в веселости и негрущении определенные им каждому на месяц на мытье и другие потребности наличными деньгами давать приказываем и притом их сами кормим и одеваем, а за одежу весьма дорого платить принуждены, и все сие нам надобно дорогою ценою с платежом за провоз и с богатым награждением за покупку из Тобольска и Ирбита сюда доставлять принуждены; для служанкина ребенка девку держим, одному работнику, который в кухню воду носит и скотину кормит, на месяц по полтора рубля, портомоям же за печенье, варенье и доенье коров по два рубля и за каждую сажень коротких дров (которых при жестокой и долговременной зиме на кухню и шесть печей зело много исходит) по 20 коп. платим, то мы при ирбитской ежегодной крайнейше нужной покупке никак пробыть не можем, чтоб от 200 до 300 рублей в кредит не взять, еже без иждивений учиниться не может; при таких наших обстоятельствах, как с нами Бог определить изволит, мы однако ж сердечно довольны.

Неприятнейшее здесь то есть, что здешние реки во все зимы так жестоко замерзают, что рыба, не имея в них никакого воздуха, множеством до смерти замерзает, которая весною при берегах до того времени лежит, пока ее вороны и галки поедят, и вода, которая и без того болотная, паки очистится, и как в сей околичности никаких родников или источников не находится, то принуждены тою водою пробавляться. Так названное здешнее пиво в горшках в обыкновенных печах черных изб солдатскими бабами варится, ибо здешние обыватели никакого пива не пьют и никакой посуды к варению не имеют, и тако одно худо, а другое еще и хуже. Но служитель наш Якоб для нас мед варит, который мы за каждым обедом три здравия, а именно ее императорского величества, обоих их императорских высочеств, и тех, кои об нас помнят, пьем, а в высокие праздники чинится оное французским вином, в которые мы и наши два рубля солдатам даем, дабы они про здравие ее императорского величества повеселиться, а равно как и мы за тот хлеб, который ее величество нам по милости своей жалует, с удовольствием их нижайшую благодарность засвидетельствовать могли. И так я на преблагого Бога твердо уповаю, что без воли Его, моего Отца Небесного, ни влас с головы моей не погибнет, и в таком моем уповании Он меня не оставит, в чем во всем я совершенно на Него и Его праведные судьбы полагаюсь».

По преданиям, собранным в Пелыме от старожилов лет пятьдесят с лишком тому назад, Миних из своего заточения занимался скотоводством, откупал окрестные луга и ставил сено своими работниками, отчасти же, приглашая тамошних обывателей на помощь: тогда в острожном дворе, где он жил с женою, происходило угощение. Миних смотрел на них и увеселялся их песнями и забавами. О жене его сохранилось предание, что хотя она дурно изъяснялась по-русски, но любила оказывать благодеяния крестьянским девушкам, выходившим замуж, и вообще была чрезвычайно добродушна и всеми любима. Предание описывает его жилище и способ его жизни сходно с его собственными известиями, о которых было выше сказано. Двор, в котором помещался изгнанник, был обнесен высокою стеною из срубов с четырьмя башнями по углам и с пятою – над воротами. Днем ворота были отворены и обыватели могли входить туда, а Миниха тогда только и можно было видеть, когда он с женою, никогда от него не отступавшею, прогуливался по стене, имевшей в каждом фасе по 30 саженей.

Двадцатилетнее пребывание Миниха в Пелыме составило важную переломную эпоху в жизни этого человека. Сам он сознавался, что был слишком увлечен суетою жизни, в которой до тех пор вращался; удар, постигший его, обратил его сердце к Богу и он в своем несчастии и унижении нашел душевный мир и спокойствие. Он, по собственному уверению, никогда в продолжение двадцатилетнего своего заточения не унывал, но всегда был в ясном расположении духа. «Я (писал он однажды брату) от Христа удалился, гласа Его не слушал, ныне же Он, милосердный, меня от греховного сна воздвигнул; в Пелыме я научился лучше с Лазарем в убожестве нежели с богатым мужем в славе и радости жить». Он и прежде, с самого отрочества, не чужд был лютеранского благочестия. «Я всегда, – писал он уже в последних днях своей жизни, – в продолжение семидесяти лет старался каждый день сделать что-нибудь во славу Всемогущего на пользу ближнего и, если мне это удается, ввечеру того ж дня я чувствую истинную радость. Я не думаю сделать этим чего-нибудь, за что бы я мог ожидать награды, но единственно стараюсь, исполняя долг свой, находить в сердце мир и чистые невинные удовольствия». Теперь он преимущественно посвятил себя религиозному созерцанию. Ежедневно у него отправлялось два молитвословия: одно утреннее от 11 до 12, другое после полудня от 6 до 7 часов; его немецкие служители при этом все присутствовали. Исполнял все это пастор, а после, когда пастора не стало, сам Миних. В праздники утром читали обычное евангелие, пополудни апостольское писание, что приходилось в данный праздничный или воскресный день по уставу лютеранского богослужения. Его чрезвычайно деятельная природа не выносила духовного бездействия. Он начал составлять проекты, то военные, то строительные, но, к большому его несчастию, ему не давали ни бумаги, ни чернил. Узник заявил, что желает письменно сообщить что-то важное государыне. Это заявление пошло в сенат, представлено было императрице, и она дозволила Миниху временно дозволить писать, что он находит нужным представить правительству. Тогда Миних принялся писать и посылать в Петербург один за другим проекты, касавшиеся окончания того, чего не успел совершить Петр Великий, застигнутый среди множества предприятий преждевременною кончиною. Он писал и предположения о том, как бы возвысить Петербург, возлюбленный город Петра Великого, и его окрестности, замечая, что если б жив был Петр, то «чаятельно тогда тысячами способов споспешествовано быть могло»; но после Петра многие из этих способов забвению преданы; предлагал построить ряд селений, дворцов, зверинцев, увеселительных домиков с фонтанами, бассейнами и рощами на протяжении от Ораниенбаума до Петербурга и то же – от Петербурга до Шлиссельбурга по берегам Невы, а также заселить берег канала от Шлиссельбурга до Ладоги, прорыть начавшийся уже при Петре канал на невских порогах близ реки Тосны, начать новый канал от Невы в Царское Село, так что государыня могла бы, севши на буер у своего Летнего дворца близ Смольного двора, пристать прямо к крыльцу своего царскосельского дворца; другой проект касался более важного предмета – укрепления украинской линии и турецкой границы, еще иной – укрепления Киева, наконец, – проект о войне с Турцией (мысль эта не выходила из головы у Ставучанского героя), и о поправке русских крепостей, – проект, показывающий, в какой подробности знал бывший фельдмаршал состояние этого дела в тогдашней России. При всех проектах присоединялось моление об освобождении его из ужасного заточения. Все свои проекты он писал так, чтобы наглядно показать, что никто другой, кроме него, не в состоянии исполнить этих предприятий, необходимых для России. Он просил только освободить его, призвать в Петербург и дать возможность словесно разъяснить посылаемые предначертания. Он умолял о помиловании, ссылался на пример отца государыни, Петра Великого, который, хотя разгневавшись и сослал князя Василия Владимировича Долгорукого, но потом простил его. «Не прошу ни титулов, ни богатств, – писал он, – ни земель, прошу дозволить при стопах вашего императорского величества умирать, удостоверив ваше величество в своей верной и отличной службе в память Петра Великого! Если нужно, чтоб я без денег и деревень жил, я готов и солдатской порцией довольствоваться и буде мне в палатах жить не можно, я охотно буду дворником у вашего императорского величества». Не ограничиваясь молениями к императрице, изгнанник писал и к великому князю Петру Федоровичу, поздравлял его с бракосочетанием, желал ему всякого благополучия и умолял ходатайствовать у императрицы «о даровании прощения опечаленному генералу, который некогда для Петра Великого свое отечество оставил и в тысячекратных случаях живота своего и покоя для России не щадил». Вспоминал о том, как он служил России в войнах польской и турецкой, и ныне готов оказать такие же услуги. Но как ни просил, как ни молил он, как ни унижался – его хвалы, воссылаемые императрице, так же мало имели влияния, как мольбы и восхваления Овидия, расточаемые Августу с дунайских берегов. Не более действительны были его обращения к канцлеру Бестужеву, человеку, с которым прежние отношения Миниха имели никак не дружелюбный характер.

В 1744 году Миних отправил ему на немецком языке длинное письмо, тогда же, по повелению императрицы, переведенное по-русски статским действительным советником Демидовым. В этом письме Миних подробно излагает свое прошлое – свои первые труды по устройству Ладожского канала, вспоминает, как великий государь «такую радость и удовольствие всякому человеку засвидетельствовал, и меня бы не токмо из Пелыма из ссылки, но из китайской границы для его службы к себе привел». В этом письме узник приносит раскаяние Бестужеву в своих неприязненных к нему поступках, впрочем, объясняя, что многое делал он не по собственному желанию.1

Это письмо замечательно еще и потому, что пелымский узник припоминает недавние обстоятельства, содействовавшие его падению, известные уже из предшествовавшего хода повествования, но любопытные потому, что передаются самим деятелем, не только участвовавшим в описываемых событиях, но заправлявшим ими. Попытка склонить Бестужева к примирению и к ходатайству перед императрицею за бывшего своего врага не могла иметь успеха. Не таков был Бестужев, чтоб он забыл то, что потерпел от Миниха; в то время, когда Миних искал от него такого христианского великодушия, Бестужев готовил падение и гибель Лестоку, который, пользуясь приближением своим у Елисаветы, поднял Бестужева из праха, куда этот хитрый министр был низвержен предыдущими бурями. Да и кроме старой неприязни к Миниху, Бестужев, вошедши в силу и ставши первым министром при Елисавете, из политических соображений никогда бы не сделался ходатаем за сосланного в Пелым фельдмаршала. Во-первых, такое ходатайство могло бы обратить на него опалу императрицы, которая не терпела Миниха, считая его опаснейшим врагом своим, и безжалостно с надругательством его преследовала; во-вторых – Бестужев, рассуждая о Минихе по самому себе, не мог довериться его искренности. Миних, будучи возвращен, мог казаться опасным для нового правительства. Миниха любило и уважало войско: Миних имел бы возможность учинить в империи такой переворот, который погубил бы и Елисавету и Бестужева. Понятно, что обращения пелымского заточника к Бестужеву были гласом вопиющего в пустыне, и можно смело сказать, что если б Елисавета, в самом деле, расчувствовалась и показала сострадание к павшему фельдмаршалу, то прежде всего удержал бы ее от оказания милости Миниху не кто другой, как этот Бестужев.

Миних писал также и к любимцу императрицы, Алексею Разумовскому, прося и его ходатайствовать за него у императрицы. И эта дорога не привела его к желанной цели.

Вероятно, слезные просьбы о помиловании надоели императрице, как равно и проекты его, к чтению которых она, конечно, не могла получить вкуса, так как вообще не любила заниматься никакими серьезными делами. Последовало запрещение позволять Миниху посылать к ней письма. Это последовало, вероятно, в 1746 г., как можно заключить из того, что ряд посылаемых из Пелыма в Петербург посланий прерывается на этот год. Но в июле 1749 года мы встречаем следующий рапорт генерал-прокурора ее императорскому величеству.

«Сего настоящего месяца 8 числа. Ваше императорское величество, на поданный сенатский доклад, всемилостивейше изустно указать мне соизволили: бывшему фельдмаршалу для написания, что он имеет представить о государственном интересном деле, бумаги и чернил дать, и оное представление при караульном обретающемся при нем офицере написать ему позволить, только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такие требования позволения дано больше не будет. И оный вашего величества указ в сенате мною записан и во исполнение оного, по приговору правительствующего сената, к обретающемуся при содержании объявленного Миниха сибирского гарнизона поручику Попову указ с нарочным курьером отправлен июля 11 дня».

Следствием этого позволения было представление нового проекта: об укреплении города Киева, написанного на французском языке и подписанного 27 августа того же года. При этом Миних счел уместным выразить глубокую скорбь, произведенную чтением грозного указа, заранее угрожающего ему запрещением на дальнейшее время писать проекты и письма. Кажется, это было последнее послание его к непреклонной государыне; по крайней мере, нам уже не случалось видеть ни строчки от Миниха в последние годы его заточения. Миниху решительно запрещено было давать бумагу и дозволять писать, но после кончины его пастора, Мартенса, случившейся в 1749 году, Миниху в наследство остался порядочный запас писчей бумаги, и он от скуки начал писать трактат о фортификации и составлять проект войны с турками. Случилось тогда вот что: офицер, приставленный к нему и выдававший ему деньги на содержание, не хотел дать ему столько, сколько тот просил. Миних сказал ему какую-то колкость, а офицер сказал, что донесет на него: он все что-то пишет и, верно, ко вреду императрицы и России. Миних знал, что в России значило страшное «слово и дело», и поторопился все написанные бумаги бросить в огонь. К его счастью, это произошло уже в последний год царствования Елисаветы.

Судьба определила ему участь, какой не испытали другие его сострадальцы в Сибири, с ним разом сосланные по одному делу. Он дожил до смерти Елисаветы и до вступления на престол императора Петра III, и заря освобождения блеснула для него уже на восьмидесятом году его бурной, славной и страдальческой жизни.

10 февраля (по Бюшингу, 1 февраля) 1762 года явился в Пелым курьер с сенатским указом, объявляющим свободу Миниху. Старик в это время совершал утреннюю молитву. Его супруга, узнавши, в чем дело, не прерывала его и остановила служителя, разбежавшегося с радостною вестью в ту комнату, где молился Миних. Но вот вошел офицер, приставленный к узникам. Недавно перед тем он дозволял себе с Минихом обращение не совсем почтительное, как старший с меньшим, сознавая свое дворянско-офицерское величие перед тем, который прежде хоть и был фельдмаршалом, но потом стал ничто, – простой арестант, государственный преступник, лишенный навсегда прежних прав всемогущею царскою волею. Теперь этот офицер, прежде чем войти к узнику, осведомился, можно ли войти, и, вошедши, почтительно представил ему сенатский указ. Тогда Миних и его супруга оба пали ниц, залившись слезами, и с восторгом благодарили Бога. Нельзя сказать, чтоб это счастье пришло к Миниху совершенно неожиданно. Еще прежде он узнал о кончине императрицы Елисаветы и несколько недель провел в колебании между страхом, что о нем не вспомнят, и надеждою, что новый государь покажет ему свою милость в такой мере, в какой только мог желать ссыльный. Ему возвращали свободу и все прежние права состояния.

Вдруг проснулся душою узник, уже в продолжение многих лет отягченный духовным сном безнадежности. Его люди были перед тем посланы на ирбитскую ярмарку для закупки разных запасов, как делалось каждый год. Миниху хотелось скорее уехать из места своего двадцатилетнего заточения, и он послал нарочного догнать их и заворотить назад. Спустя восемь дней после получения вести о своем освобождении он собрался в путь. Предание, сохранявшееся в Пелыме, говорит, что пред своим отъездом он три раза объехал Пелым и говорил жителям, собравшимся провожать его: «Простите, мои пелымцы, вот и старик Миних с своею старухою от вас уезжает». – «Прости, отец наш родной!» – кричал ему народ. Покинувши, наконец, Пелым, он, несмотря на свои семьдесят девять лет, через 25 дней пути, совершенного в простых санях, достиг Москвы. Это было 16 марта, ночью. Вдова фельдмаршала графа Апраксина ждала его, приготовила ему у себя помещение и в знак радости зажгла блистательную иллюминацию у своего дома. Миних пробыл в Москве недолго. 21 марта он был уже в Новгороде, а 24 приблизился к Петербургу. Путь от Москвы до Петербурга был для него триумфальным шествием: генералы, штаб-офицеры и статские чины, служившие когда-то у него под начальством, выезжали встречать и приветствовать воскресшего героя, в течение двадцати лет вычеркнутого из разряда живых. За тридцать верст от Петербурга встретила его внучка, дочь сына его, Анна, с своим супругом Фитингофом; она была красавица; дед еще не видал ее, потому что она родилась в год его заточения. Услыхавши, что деда, наконец, освободили, Фитингофы нарочно приехали из Риги, чтоб встречать его.

Миних прибыл в Петербург в жалком виде: у него не было платья, и всю дорогу одет он был в худой тулуп. Император 30 марта послал к нему своего генерал-адьютанта, гр. Гудовича, который от царского имени поднес ему шпагу и объявил возвращение генерал-фельдмаршальского достоинства со старшинством с 25 февраля 1732 года. Жизнеописатель Миниха, пастор Бюшинг, говорит, что в этот день он явился к Миниху и увидел его в первый раз в жизни. «Это был крепкий, рослый старик, отлично сложенный, сохранивший всю огненную живость своей натуры. В его глазах было что-то проницающее, в чертах лица что-то величавое, внушающее благоговейный страх и покорность его воле. Тогда Миних вел беседу с каким-то офицером и что-то рассказывал о своих походах против турок и татар. Его голос вполне соответствовал его осанке: в нем было что-то повелительное». 31 марта приехал Миних во дворец благодарить государя. Государь сделал ему вопрос: «Дозволят ли вам, фельдмаршал, ваши лета и ваши силы продолжать службу?»

Миних на это произнес такую речь: «Бог возвел ваше величество на престол империи, которой пределы неизмеримы; Бог вручил вам власть над народом многочисленным, который во многих отношениях превосходит все народы Европы. Я с победоносной русской армией совершал походы в степях, где недоставало ни воды, ни жизненных запасов; я с русским простым народом на Ладожском канале, при построении линий и крепостей, исполнял удачно такие работы, на которые бы не посмел отважиться с другим народом! Где такой народ, который мог бы пройти всю Европу без провианта, переходить через широкие реки без мостов, питаться конским мясом, дикими яблоками и тому подобными снадобьями? А таковы именно донские казаки и калмыки, у последних нет домов, живут в кибитках или шалашах, не сеют, не жнут, не косят, и к хлебу не привыкли, а между тем, воины превосходнейшие, наилучшие солдаты, соблюдающие дисциплину, и так осторожны, что не допустят неприятеля напасть на себя ни в стане, ни на походе. На рамена вашего императорского величества Бог возложил бремя тяжелое. Кто не понимает, как трудно управлять Россией, пусть вникнет в деяния Петра Великого, славы достойной памяти деда вашего величества и увидит его изумительные труды и усилия! Кто этого сам не видал, тот понять не может, а кто был наочным свидетелем его деяний, как я, тот не может не изумляться! Великий государственный человек и законодатель в правлении, великий полководец в войске, опытный во флоте адмирал и вместе с тем простой рабочий в кораблестроении, устройстве каналов, прилагающий всюду собственную руку. Чего не устроил, чего не привел в исполнение этот государь? Что есть в России великого – все то им зачато, и еще более есть такого, что осталось недоконченным или неисполненным по причине его безвременной кончины. Все это докончить оставлено мудрому правлению вашего величества, и вам необходимы верные и способные исполнители. Я, ваш верноподданный, покинул свое отечество затем, чтоб иметь счастье служить несравненному государю, Петру Первому. Я могу похвалиться, что был его любимым и доверенным генералом, но его неожиданная смерть отняла его у меня. Ваше императорское величество извлекли меня из тьмы на свет и всемилостивейше повелели мне из Сибири явиться к вашему пресветлому престолу. Я желаю и готов принести мою кровь и жизнь службе вашего величества. Ни долговременное отдаление мое от царского трона, ни сибирские стужи не погасили в моем сердце жара к интересам Российского государства, к славе его обладателей».

Произнесши такую речь, старик склонил колена, а государь тотчас сам поднял его, обласкал и тотчас пригласил с собою на парад. В тот же вечер Миних получил приглашение быть ко двору. Государь хотел примирить его с Бироном. Последний, проживши все царствование Елисаветы в Ярославле, хотя не в заточении, как Миних, но в удалении от двора, Петром Третьим был также приглашен в столицу. Государь хотел их свести вместе и помирить; для этого назначен был именно этот самый вечер. Миних и Бирон, люди прошлого времени, явились посреди нового поколения царедворцев, как тени, восставшие из могил. Все было вокруг их чуждым, и они сами были для всего окружающего как бы чужими. Петр свел их и заявил желание, чтоб они помирились, забыли бы все прошлое и простили друг другу все наделанные огорчения. Миних и Бирон отвечали поклонами. Тогда император приказал подать три бокала – один взял сам, а два другие предложены были Миниху и Бирону. В это время придворный подошел к государю и что-то сказал ему потихоньку; как видно, это сделано было по данному заранее приказанию государя. Петр поставил свой налитый вином бокал и вышел. Миних и Бирон долго стояли на месте, держа в руках бокалы, и не смотрели друг на друга, а оба обращали взоры на дверь, куда вышел государь и откуда, по-видимому, снова должен был воротиться; потом, обмерявши взглядами друг друга с головы до ног и не сказавши ни слова, поставили свои бокалы, повернулись один к другому спиною и разошлись.

Император Петр Третий вознамерился устроить под личным своим руководством и призрением комиссию или совет из приближенных лиц. Это было что-то вроде прежнего кабинета, высшее правительственное учреждение, посредствующее между верховною особою и правительствующим сенатом. Миних был в числе членов этого совета. Миних делал предложение дать ему место или сибирского губернатора, или главноначальствующего над каналами и портами. Государь не исполнил ни того, ни другого из его желаний, отложивши это до будущего времени. Петр III, назначив ему из казны жалованье по чину фельдмаршала, подарил ему меблированный дом, купленный у Нарышкина, и послал жене Миниха в подарок двести империалов, составлявших две тысячи рублей, на излечение от болезни, на которую, как узнал государь, графиня Миних жаловалась в то время. Пребывание в Пелыме долго оставляло на ее нервы болезненное влияние; некоторое время она не могла преодолеть себя и всегда приходила невольно в волнение и беспокойство всякий раз, когда отворялись двери, где она находилась. Кроме милостей от императора, возвратившего ему и его прежние поместья, ему оказал внимание и прусский король. Бирон в 1734 году в прусских владениях купил баронство Вартемберг. После ссылки Бирона оно было конфисковано и отдано Миниху, а когда чрез год после того сослан был и Миних, прусский король велел взять его временно в казну. Но по возвращении Миниха и Бирона, оба стали добиваться возврата себе этого имения. Прусский король принял на себя в этом вопросе посредничество и решил возвратить Вартемберг прежнему владельцу Бирону, а прежний владелец, получая его обратно, должен был заплатить Миниху 25000 талеров, и сверх того, Миних от прусского правительства получил двенадцать тысяч талеров за доходы, собираемые с этого имения во время своей ссылки, и 50 000 талеров за вновь прикупленные к нему поместья.

Миних не совсем сошелся с новым государем. Во-первых, он не одобрял войны с Данией, которую замышлял вести русский государь за интересы своего голштинского дома, совершенно чуждые России. Во-вторых – он не одобрял намерения государя переодеть все русское войско на прусский образец и вообще отнюдь не мирволил его немецким симпатиям, которые, как известно, оскорбляли русских и стали поводом к тому охлаждению русской нации, которое в критические минуты, скоро наступившие для этого государя, лишили его опоры и в войске, и в народе. Это тем более замечательно, что Миних был всегда истый немец, но как человек благоразумный и слишком знавший дух русский, видел, что немцелюбие не приведет к добру государя. За смелые возражения Петр уже стал показывать к нему холодность, и Миних совсем расходился уже со своим государем-благодетелем.

Но вот настало страшное для Петра III 28 июня 1762 года. Государь стоял в открытой борьбе со своею супругою. В это время он с своей голштинской силой шел на Петергоф и узнал, что императрица уже в Петербурге, а войска русские принимают ее сторону. Слабодушный государь растерялся. Он грозил уничтожить Екатерину, и в то же время послал к ней канцлера Воронцова с мирными предложениями. А окружавшие его не могли поддержать в нем присутствие духа. Один Миних явился тогда героем. Он один дал государю спасительный совет. «Ваше величество, – говорил он, – не дождетесь посланного Воронцова: он останется при императрице. На ее стороне двадцать тысяч войска, а мы что можем ему противопоставить: каких-нибудь тысячи три голштинцев, да еще, может быть, толпу необученных мужиков, которых, быть может, удастся нам поднять из деревень на защиту государя; в Петергофе мы не можем обороняться, в Ораниенбауме – только на короткое время и слабо. Я ведь знаю русских солдат. Малейшее сопротивление подвергнет жизнь вашего величества опасности. В Кронштадте надобно искать спасения. Там найдем и многочисленный гарнизон, и флот. Овладевши Кронштадтом, мы принудим покориться и Петербург».

По совету Миниха тотчас отправили в Кронштадт верного Петру генерала Ливерса. Вслед за тем приготовили две яхты к отплытию государя и всех бывших с ним. Не успели сесть в яхты, как посланный в Кронштадт Ливерс прислал адъютанта сказать, что Кронштадт держится в верности государю и с нетерпением ожидает его прибытия. Миних торопил Петра скорее отплывать, но Петр, как ребенок, постоянно переходил от отваги к трусости, от трусости опять к отваге, и теперь, как только уверился, что в Кронштадте найдет себе надежное убежище и опору, забыл об опасности, стал горячиться, кричал, что постыдно убегать, не видавши неприятеля; стал расставлять своих голштинцев в боевой порядок и твердил, что дождется своей соперницы и даст ей отпор. Яхты были готовы; Миних настаивал на скорейшем отплытии, а Петр все осматривал местность с целью обороны. Наконец прискакал адъютант во весь галоп с известием, что императрица с двадцатитысячным войском достигает Петергофа. Уже вечерело. Тогда Петр бросился к яхтам; Миних советовал садиться в порядке, не торопясь, но все бросились за императором к яхтам, стремглав. Государь отплыл с Гудовичем, Минихом, со своею любимицей Воронцовою и с несколькими придворными дамами и царедворцами. В десять часов причалили к Кронштадту. На берегу стояла часть кронштадтского гарнизона под ружьем. Часовые сделали оклик: кто? Был ответ: император! «У нас нет императора!» – закричали с берега. Петр выступил вперед, стоя на палубе, открыл свой плащ, показал свой орден и, собираясь вступить на твердую землю, сказал: «Это я! разве вы меня не узнаете?» – «Нет!» – был ответ. Караульный офицер грозил стрелять, если яхта не отчалит. Тогда Гудович, положив руку на перила, окружавшие гавань, советовал императору спрыгнуть на берег и уверял, что никто не осмелится выстрелить в своего государя. Но Петр не обладал такою решимостью и ушел в каюту с своею любимицей и с прочими придворными дамами.

Дело произошло оттого, что в то время, когда Петр занимался в Ораниенбауме приведением в строй своих голштинцев в надежде обороняться от Екатерины, в Кронштадт прибыл адмирал Талызин, успел расположить матросов и гарнизонных солдат к стороне Екатерины, употребил при этом кстати водку и денежные подачки и сделал все нужные распоряжения, чтоб не допустить Петра высадиться на берег. Ливерс был арестован.

Яхта отчалила. Миних стоял на палубе и глядел на звездное небо. Капитан судна вошел к государю в каюту и спрашивал, куда прикажет держать путь. Государь приказал позвать Миниха.

– Фельдмаршал! я виноват пред вами, – сказал государь, – я не послушал вашего совета – спешить. Но что теперь делать? Вы столько раз бывали в опасностях и избавлялись от них, дайте совет, как нам поступить в теперешней крайности!

– Плыть поскорее в Ревель. Там стоит наша эскадра, – сказал Миних. – Ваше величество сядете на один из кораблей и поплывете в Померанию; там ваше войско; с ним воротитесь в Россию, и я ручаюсь, что в шесть недель покорится вам Петербург и все остальное государство ваше.

– Далеко! далеко! гребцы устанут, не дойдут до Ревеля! – кричали царедворцы и дамы.

– Мы сами с ними станем работать веслами, – сказал Миних. – Опасность еще не так велика, ваше величество: Екатерина только того и желает, чтоб с нею войти в соглашение. Лучше сговориться, чем сражаться! – говорили царедворцы. Слабодушный Петр поддался этому совету и приказал направляться к Ораниенбауму.

В четыре часа утра все вышли на берег. Государю донесли, что уже императрица недалеко с войском. Петр заперся с Воронцовою и написал к Екатерине письмо: он отрекался от престола, умолял только отпустить его за границу с Воронцовой и Гудовичем.

Голштинские войска, вернувшиеся из Петергофа в Ораниенбаум, повторили клятву верности, изъявили готовность положить жизнь за государя. Петр велел им положить оружие и разойтись. Миних еще пытался возбудить падавшего духом государя и убеждал отважиться на битву. Все было напрасно. Петр написал вторично к Екатерине и не только отрекался от престола, но клялся никогда не искать его возвращения и ни от кого не принимать помощи.

Тогда Миниху ничего не оставалось как, отдаться Екатерине. Он отправился к ней и смело предстал пред нею.

– Вы хотели против меня сражаться? – спросила его Екатерина.

– Ваше величество! – отвечал Миних, – я хотел жизнью своей пожертвовать за государя, который возвратил мне свободу. Но теперь я считаю своим долгом сражаться за вас, и вы найдете во мне вернейшего слугу вашего.

Императрица оценила поступок Миниха по его достоинству, хотя бы имела более права поступить с ним, как с врагом, чем Елисавета: Миних поднимал против Екатерины оружие, чего не делал против Елисаветы, будучи пред ней виновен только в том, что оставался покорен существовавшей предержащей власти и не предпринимал против последней замыслов в пользу Елисаветы. Екатерина не только оценила в Минихе его верность государю Петру Теодоровичу, но дозволила ему в продолжение трех месяцев являться к ней в трауре по скончавшемся вскоре императоре.

Екатерина, вообще обладавшая редким даром узнавать людей и поручать им соответствующие их способностям должности, нашла, что Миних в своей старости способнее всего обратиться к такой области деятельности, в какой начал свою службу в России. Сам Миних, как нам кажется, направил государыню к этому. По крайней мере, он еще Петру Третьему делал предложение назначить его либо сибирским губернатором, либо начальником над каналами и портами. Екатерина назначила его главноначальствующим над портами: Рогервикским, Ревельским, Нарвским, Кронштадтским и над Ладожским каналом.

Он с энтузиазмом принялся за приведение к окончанию постройки Рогервикской гавани. Он видел в ней важное значение для безопасности Русского государства. «Рогервик, – писал он императрице из Ревеля, – оплот против шведов и всех завистников России. Непременно следует достроить там гавань, а если ваше величество не окажете внимания к этому славному и полезному предприятию, то мне останется удалиться в бедную хижину и там кончать свои дни!» Он требовал пособия, денег и людей на работы, требовал также надлежащего числа инженеров и секретарей. Работы производились осужденными преступниками, их было недостаточно; Миних домогался, чтобы ему отрядили для работ несколько полков солдат. Екатерина хоть и была постоянно внимательна к почтенному неутомимому старику, но, занятая разнообразными делами по управлению, не могла отдаваться этим вопросам в такой степени, как Миних, и старик был этим, очевидно, недоволен. Между тем он сообщал ей в то же время о разных подмеченных злоупотреблениях. Так, например, он докладывал, что в Нарве собирают пошлину с проходящих английских и голландских торговых судов, назначаемую на содержание в порядке нарвской гавани, но собранные деньги истрачиваются совсем не на то, к чему предназначены. «Нарва, – писал он, – первый город, отнятый Петром Великим у шведов на балтийском побережье, Нарва – это ворота России к Европе. Нарва была цветущим городом, а теперь упала».

Рогервикская гавань строилась по чертежу Миниха. Мол был заложен не на том месте, где находился, когда его начинали делать шведы, и не в той величине, как прежде: он должен был протягиваться на восемьсот шагов в море, а на его оконечностях возведены были два сильных больверка. Отверстие между этими двумя больверками составляло вход с моря в гавань. По обеим сторонам несколько шанцев и батарей должны были прикрывать вход в гавань и защищать мол; за ними предположили построить два моста – один на твердой земле для купеческих судов, другой на острову для кораблей военных. Утесистые берега надлежало взорвать порохом, а камни, оставшиеся от взрыва, употребить на устройство плотины, шанцев и для выравнивания некоторых неровностей. Таков был план Миниха, по которому приступлено к работам. В сентябре 1762 года он писал императрице: «В течение сорока лет работы мол был отделан на 79 тоазов, а с 17 августа по 5 сентября при мне в продолжение восемнадцати дней прибавлено было еще на тридцать один тоаз, следовательно, более трети целого, и уже мол был отделан на 109 тоазов. Вот успехи по новому образцу работ, мною указанному. У нас же немного рабочих рук: из числа тех, которые назначены к нам, одна часть служит при казармах на малой гавани, у генерал-майора Шиллинга, другая – при выгрузке провианта из галиот. С каким бы успехом пошло наше дело, если бы мне дали человек тысяч пять, – я прошу их и все напрасно! Вот если б делалась гавань внутри Петербурга – тогда иное дело, тогда бы все адмиралы были согласны со мной. А то – на балтийском порте, около 400 верст от столицы! Постройка здесь гавани понудит перенести сюда часть адмиралтейства. Кто-то в сенате обо мне сказал: фельдмаршал хочет в Рогервике сделать то, в чем искуснейшие люди уже находили для себя камень преткновения. Это говорит дух недеятельности и злобы! Петр Великий, поручая мне строение Ладожского канала, в сенате сказал: „Я нашел человека, который способен окончить канал по моему желанию. Я велю вам исполнять все, чего он потребует!“

В другом письме к императрице Миних так описывает свое положение: «Сон почти не смыкает глаз моих. Ем я очень мало. С разными планами я закрываю глаза и, снова проснувшись, обращаю к ним свои мысли. Меня беспокоит давняя геморроидальная болезнь, а иногда делаются лихорадочные припадки, по утрам – сильный кашель с болями в груди. Но меня беспокоит то, что мне мало оказывают помощи в моих трудах и, напротив, делают все возможное, чтоб огорчать меня, нарочно доводят до крайности, чтоб заставить меня сделать какой-нибудь ложный шаг и чрез то лишиться милости своей государыни, хотя бы это произошло со вредом для государства». Миних старался убедить императрицу совершить поездку к балтийскому порту. Она совершила ее в 1769 году. Он привел ее на новоустроенный мол, показал ей свои сооружения, уже устоявшие против зимних бурь. Императрица благодарила его и приказывала продолжать работы.

Один раз он ей написал: «Посвятите мне, всемилостивейшая государыня, в день один час или даже меньше часа и назовите это время часом фельдмаршала Миниха. Это доставит вам средства обессмертить свое имя». Императрица исполнила его желание, и он сообщил ей плоды своих долгих размышлений о разных вопросах, занимавших его в течение жизни. Любимым предметом его задушевных желаний было изгнание турок и татар из Европы и завоевание Константинополя.

В празднование дня рождения великого князя Павла Петровича приглашенный во дворец Миних сказал императрице: «Я желаю, чтобы, когда великий князь достигнет семнадцатилетнего возраста, я бы мог поздравить его генералиссимусом российских войск и проводить в Константинополь, слушать там обедню в храме Св. Софии. Может быть, назовут это химерою, так же как называли химерою строение балтийского порта в Рогервике. Но я могу на это сказать только то, что Великий Петр с 1695 года, когда в первый раз осаждал Азов, и вплоть до своей кончины не выпускал из виду своего любимого намерения – завоевать Константинополь, изгнать турок и татар из Европы и на их место восстановить христианскую греческую империю. Я могу, всемилостивейшая государыня, предложить план этого обширного и важного предприятия. Я несколько лет над этим планом трудился в моем изгнании; к несчастию – он, уже написанный, пропал вместе с моею новою системою фортификации. Надобно несколько времени, чтоб его снова обдумать и начертить». Миних сообщал Екатерине свои предположения о войне с турками, и Екатерина с удовольствием слушала седого воина, который при этом не удерживался и проклинал Австрию за Белградский мир, остановивший победоносное движение России к общенамеченной цели.

Миних, всегда человек религиозный, еще с 1727 года состоял патроном евангелического общества при лютеранской церкви Св. Петра в Петербурге. В 1728 году он купил и подарил ей просторное место, на котором эта церковь каменная стоит до сих пор, сам начертил план и фасад ее, собрал на постройку ее деньги, присутствовал при ее заложении, и при освящении ее 14 июня 1730 года поднес пастору Назиасу церковные ключи. После его возвращения из ссылки его опять упросили принять на себя патронат. Миних ревностно старался привести в цветущее состояние церковь и основанную при ней школу (Petersschule), находившуюся тогда под надзором доктора пастора Бюшинга; испросил у императрицы пожертвование в пользу школы в количестве трех тысяч рублей, а от великого князя тысячу рублей на покрытие долга, сделанного при постройке здания для школы, а сам вносил на школу каждогодно по 300 рублей. Но в 1766 году, вследствие несогласий между членами общины, Миних лишился патронатства. Тогда оставил свою пасторскую должность и уехал за границу его приятель, доктор Бюшинг. Он, как сам объясняет, поступил так столько же из уважения к Миниху, сколько и для того, чтоб не подавать повода к дальнейшим разделениям и недоразумениям.

Миних не забывал никогда своей родины, а после своего возвращения из Сибири вел постоянную переписку с управителями своих поместьев в Ольденбургском крае. Осталось его письмо к управителю Гансу и другое к Генриху, который приходился ему родственником и занимал должность главного надзирателя над водяными путями и постройками каналов, плотин, мостов и шлюзов. Миних списал сочинение своего родителя о плотинах и послал к Генриху для напечатания: кроме того, послал собственный проект о проведении каналов в Ольденбургском графстве, назначив его на благоусмотрение датского короля, который в то время был и владетельным графом ольденбургским и дельменгорстским. На этот проект не обратили тогда большого внимания. Дания собиралась обменою Ольденбурга прекратить возникшую тогда датско-голштинскую распрю. Впрочем датский король прислал Миниху благодарность и дал позволение в своих имениях свободно стрелять оленей и других зверей.

Миних приказывал перестроить по своему плану свой дом в родовом своем поместье Нейенгунторфе и купить для себя дом в Ольденбурге: он намеревался, удалившись на родину, проживать там в зимнее время, а на лето переселяться в Нейенгунторф. За год перед смертью он писал жене своего управителя: «Я живу здесь в великолепном доме, в котором комнаты богато расписаны и украшены дорогими картинами, но все это я оставлю, чтобы переселиться в Ольденбург: так сердечно я люблю свою родину. Охотно верю, что и вы, моя дорогая, пожелаете увидеть старого фельдмаршала. Если Богу угодно, это исполнится в будущем году, в мае». Уже за несколько месяцев до своей кончины он писал: «Меня задерживают здесь составление фортификационной системы и множество дел, должностных и домашних. У меня под управлением три канцелярии: русская, немецкая и французская. Я работаю в них, не исключая воскресных и праздничных дней, зимою и летом, с четырех часов утра до обеда. За столом бываю в кругу приятелей. Это мое развлечение. После обеда отдыхаю, не более получаса, а к вечеру, если работа уже окончена, стараюсь иметь необходимое для здоровья движение, посещаю кого-нибудь из знакомых или прогуливаюсь в саду, читаю книги и газеты, чтобы не быть совсем чужим для всех на свете». Он в совершенстве владел русским и французским языками, как своим природным немецким, и, будучи уже в преклонных летах, диктовал на этих языках разные письма и замечания, и делал это с такою быстротою, что уставали от работы скорее его секретари, чем он сам. Порядок, аккуратность, правильность во всем – были его качествами, и он не выносил ни малейшего промаха в писании. До смерти он был мил и любезен в обращении с дамами. Екатерина, замечая любезный тон его писем к ней, однажды выразилась: «Вы так любезно ко мне пишете, что со стороны могло бы кому-нибудь показаться, что между нами есть сердечные отношения, если бы ваши почтенные лета не исключали всякого подозрения в этом роде».

В 1766 году императрица устроила у себя рыцарский карусель для благородных лиц российского дворянства. Участвовали знатные придворные дамы. Все участники разделены были на четыре группы или кадрили, изображавшие собой четыре нации, то были: славяне, индейцы, римляне и турки. Миних был судьей состязавшихся. Он стоял на возвышении вроде амфитеатра. По окончании рыцарских игр он сказал по-французски кавалерам и дамам: «Я – старейший фельдмаршал в Европе, я на службе шестьдесят пять лет; я водил к победам славное русское воинство, считаю настоящие минуты драгоценнейшей в моей жизни наградой, и горжусь, что избран судьей ваших блистательных подвигов, благородные дамы и кавалеры!» Он вручил первый приз графине Чернышевой и передал ей для раздачи другим лицам призы.

Этими игрушками императрица думала развлекать дворянство и отвлекать от политических волнений, которые считала возможными, вследствие своего необычайного вступления на престол.

Старый фельдмаршал надеялся еще жить долго. У него была вера в то, что его поддерживают на свете благодеяния, которые он щедро оказывал всем, верный своему правилу – непременно каждый день исполнить какое-нибудь богоугодное доброе дело, за которое вечером в тот же день одобрит его собственная совесть. «Человек благодетельный должен прожить до ста лет», – писал он Бюшингу. Но когда ему исполнилось с лишком восемьдесят пять лет, ему сильно хотелось удалиться на свою ольденбургскую родину, и он подал Екатерине просьбу об отставке; в этой просьбе сравнивал себя с Верзением, которого царь Давид неохотно отпускал от себя (Царств. II, гл. XIX, ст. 34): «Вкус мой не прельщается пиршествами, гласы певцов и певиц не пленяют уже моего слуха. Зачем раб твой будет в тягость своему царю! Дозволь, всемилостивейшая государыня, рабу своему возвратиться и умереть у гроба отца своего и матери». Но государыня, уже прежде отказывавшая ему под разными предлогами, и теперь просила его подождать немного, уверяя, что нет у нее другого, который бы мог заменить его в это время. Екатерина намеревалась созвать депутатов для уложения законов и уже разослала по России свой «Наказ»; она вручила экземпляр и сыну Миниха для передачи отцу, и желала, чтобы старец, прочитав его, сообщил ей свои мнения.

Но этот дар застал Миниха на смертном одре. Он заболел лихорадочными припадками и колотьем в боку. Чрез две недели он стал выздоравливать, и тут доставлен был ему от императрицы экземпляр ее «Наказа». За четыре дня до смерти он писал в Ольденбург, что был болен, но болезнь уже проходит, и он надеется, что скоро силы его совершенно восстановятся. Но после облегчения от болезни вдруг силы его стали исчезать, и Миних скончался 16 октября 1767 года, проживши 84 года, 5 месяцев и 6 дней.

Его желание – быть погребенным в ольденбургской родовой гробнице – не исполнилось. Тело его было сначала положено в церкви св. Петра в Петербурге, как строителя и благодетеля этой церкви, а потом отвезено было в Лифляндию в его маетность Лунию, недалеко от Дерпта, и там было предано земле. Его супруга пережила его. После него осталось четверо детей: сын и три дочери, все от первого брака. У каждого из детей были не только дети, но уже и внуки, так что последние дни свои освобожденный из грустного заточения старец проводил как ветхозаветный патриарх посреди юного потомства.

Личность Миниха – бесспорно одна из самых замечательных в ряду деятелей русской истории. Из всех так называемых немцев Петра Великого, включая в число их как найденных им в отечестве и поднятых его всепроницающим гением, так и приглашенных им в Россию иноземцев, едва ли можно указать на более соответствовавшего значению быть продолжателем деятельности великого преобразователя, как Миних, и недаром прозорливый государь так одобрительно отнесся к нему перед собранием своих сенаторов. Искусный водопроводитель, мудрый администратор, непобедимый полководец, он, куда только ни ставила его судьба, везде являлся достойным продолжателем Петра Великого, к памяти которого до гробовой доски сохранял благоговейное уважение. Даже по своей неутомимой деятельности и по беспредельному трудолюбию он напоминал собою великого государя. Будучи в России чужеземцем и в русской службе наемником, он, по своему обширному уму, не мог последовать общему предрассудку своих земляков-немцев, которые, вступая в Россию, считали ее варварскою страною, смотрели на русский народ, как на материал, пригодный только для их корыстолюбивых и честолюбивых планов. Миних не переставал принадлежать к той народности, в недре которой родился, но уразумел, как немногие из природных русских, все достоинства русского народа и служил пользе и интересам России честно, открыто и неутомимо. Россия обязана ему приведением в лучший строй русского войска и многими административными учреждениями по военному устройству; в особенности заведение Сухопутного кадетского корпуса и учреждение гарнизонных школ останутся вечным памятником заботливости его о распространении просвещения в русском войске. Его неудавшиеся планы относительно Турецкой империи показывают, что он понимал истинное призвание России и что его войны были у него не так, как у многих талантливых военачальников, войнами для войны, но средством для более великих и гуманных целей. Разрушение турецкого владычества в Европе, за которым неизбежно должно было последовать освобождение и призвание к новой политической жизни подавленных оттоманским завоеванием христианских народов, было его любимою идеею, не оставлявшею его и в грустном пелымском заточении: ему хотелось, чтобы это великое дело совершено было Россией и совершение было уже недалеко, но помешала тогда зависть к величию России западных держав и неспособность, а равно коварство союзника, австрийского двора; оттуда-то непримиримая ненависть его к Австрии, проявлявшаяся постоянно. В судьбе этого человека много трагического – в своих широких видах на пользу России он постоянно встречал препятствия от самой России. Узкое правительство Анны Ивановны, руководимое недалеким умом герцога курляндского, заключает некстати мир, разбивающий вдребезги все плоды военной деятельности Миниха, и празднует этот унизительный мир, как великое счастливое событие; – один Миних чувствует, что России надобно не радоваться, а сетовать, но должен, однако, скрепя сердце, молчать и зауряд с другими радоваться и торжествовать, а завистники и клеветники, всю жизнь не дававшие ему отдыха, замечая в нем недовольство, приписывают его только невозможности достигнуть своих собственных эгоистических целей! Анна при смерти; придворные льстецы, угождая ей и думая предупреждать ее тайные желания, обращаются к ее любимцу с просьбою принять по смерти императрицы регентство; Миних, ненавидевший и презиравший временщика, понимал из предшествовавших событий, что если государыня выздоровеет, то не простит ни малейшего неуважения к ее любимцу, – и должен был не только пристать к льстецам, но даже стать во главе их и просить Бирона о том, чего внутренне не хотел! Через 20 дней, по просьбе утесняемой регентом матери императора, он низверг регента, но вместо благодарности встретил от восстановленного им правительства недоверие, подозрительность и противодействие своим советам. Миних устранился, а его не переставали подозревать и не любили. Наконец, совершается новый переворот, и Миниха, ни в чем не повинного, уже совершенно отстранившегося от государственных дел, арестуют, ведут на эшафот и отправляют в тяжелое заточение. Какое опять наступает трагическое положение! Его натура в силах нести непомерные для других труды, перетерпевать лишения и оскорбления, как никто иной не в силах, но бездеятельности вынести не может; он пишет и посылает из своей грустной темницы проект за проектом, в видах то того, то другого предприятия в пользу России, указывает на все, как на продолжение или на окончание того, что замышлял Петр Великий, просит себе свободы настолько, чтобы мог потрудиться для России – все напрасно: власть глуха к его молениям, его проектов не читает властительница, во все свое царствование избегавшая всякого серьезного чтения; ему, наконец, запрещают писать, отнимают у него бумагу, перья, чернила, грубый караульный подсматривает за ним как за опасным государственным злоумышленником… и в таком ужасном положении томится страдалец двадцать лет! И что же? «Не было дня, чтобы я не находился в светлом расположении духа», – сознавался он по выходе из заточения. Какая сверхчеловеческая сила духа! С веселым лицом шел этот человек на эшафот, не зная еще, что милость императрицы заменит для него колесо ссылкою; не унывал он и в ужасных стенах пелымского острога: везде и всегда – равен себе самому! Наконец, дожил он до освобождения. Но трагизм не покидает этой личности и после. Как не назвать трагическим, в ряду противоположных явлений, доходящих отчасти до комизма, положение, когда старый фельдмаршал выбивается из сил, чтобы спасти государя, которому обязан возвращением к жизни, и не может, по причине ничтожности души этого государя и его сателлитов! Старику остается бессмысленно смотреть на звезды, когда последний спасительный совет его был отвергнут! Он отдается Екатерине. Трогательно великодушие новой государыни! Теперь, уже в восемьдесят лет от роду, для него, казалось, наступала эпоха, когда он мог сойтись с властью – но и теперь не кончился трагизм для судьбы этого человека. Казалось бы, с кем легче мог сойтись Миних, как не с Екатериной! И что же? Мы видим, что она предоставила ему строить гавани и каналы, окружила его внешним почетом, ценила его личность, слушала со вниманием, но тут же и скучала от его старческих предположений и даже не содействовала успешному окончанию его инженерных и гидравлических работ в такой степени, как он желал и требовал. Он все-таки чувствовал, что он – уже лишний! Отсюда – его желание удалиться на родину и там дожить в безвестности. Едва ли в русской истории можно указать личность, в судьбе которой было столько трагизма, как личность Миниха!

Современники, знавшие его лично, замечали в нем признаки неудержимого честолюбия, а иногда и высокомерия; конечно, ни один смертный не может быть без недостатков и пороков, но те же современники сознавали, что эти недостатки умерялись другими высокими нравственными качествами. Притом надобно иметь в виду, что Миних, как человек, был все-таки сын своего века. Мы позволим себе заметить в нем еще противоречие, незаметное для современников. Как мирились в этом человеке два противоположных качества: жестокость и беспощадность к человеку на войне и глубокая религиозность, не такая, которая часто удовлетворяет себя видимыми обрядами благочестия вроде построения церквей и т.п., а иная, более рациональная, стремящаяся выразиться исключительно в молитве и любви к ближнему? Миних без сожаления вел войско в летний зной по степям крымским и украинским, теряя тысячи погибавших от утомления, жажды и голода, и тот же Миних поставлял себе всю жизнь обыденным правилом – сделать каждый день какое-нибудь доброе дело, чтоб успокоить свою совесть вечером, когда начнет размышлять о проведенном дне! Как согласить несогласимое – военную доблесть, истребление врагов, с последованием Тому, кто в минуту крайней опасности повелел хотевшему защищать его вложить в ножны оружие и произнес великую мировую истину: всяк, принимающийся за меч, погибнет от меча! И, однако, эта истина, произнесенная так давно, и в наше время сознается и чувствуется только очень немногими, а в те времена, когда жил Миних, чувствовалась разве одними отшельниками, отрекавшимися от всякой общественной деятельности, не только разрушительной, но и созидательной. Да и те признавали такой взгляд обязательным только для себя самих, а пребывающим за стенами их келий предоставляли руководствоваться иными нравственными убеждениями. Большинство из поколения в поколение считало призвание воина совершенно согласимым с призванием истинного христианина, и добытые на войне трофеи без зазрения совести приносились в храм, посвященный Тому, кто повелел даже злу не противиться! И у Миниха согласовалось воинское поприще с обязательством каждый день совершить доброе дело для успокоения своей совести. Надобно только заметить, что у Миниха приличнее, чем у многих ему подобных, сочеталось это противоречие воинственности с христианским благочестием. Мы выше уже заметили, что Миних принадлежал не к тем, для которых война имела значение для самой войны; у него она была необходимым, хотя и злым средством к достижению более гуманных, культурных целей, точно так же, как и у Великого Петра, которого Миних постоянно считал для себя образцом, – и это качество, заметное во всей его жизни, возвышает в глазах наших этого человека, и делает его одним из самых почтенных лиц, двигавших нашу историю, не только по сумме пользы, сделанной им России в своей жизни, но и по нравственной высоте своего характера.

При составлении настоящей монографии служили следующие источники: 1) Записки фельдмаршала Миниха, 1874. 2) Записки леди Рондо. Изд. 1874. 3) Bьschings Magazin fьr die neue Historiе und Geographiе, ч. III, IX, XVI. 4) Арх. кн. Воронцова, т. II. 5) Времен. общ. ист. и др. XIX. 6) Чтения в имп. общ. ист. и др. 1862—1867. 7) Русск. Арх., изд. Бартеневым, 1865, 1866, 1868, 1874, 1878, 1883 гг. 8) Сборн. русск. истор. общ. т. III, V, VI, XV, XX. 9) Маркиз Шетарди, Пекарского. 1862. 10) Записки Манштейна о России 1727—1744, изд. 1875. 11) Записки Миниха, сына фельдмаршала. 1817. 12) La cour de la Russie il у a cent ans. 1858. 13) Полн. Собр. Зак. тт. VII, VIII, IX, X, XI. 14) Отеч. Записки Свиньина 1825 года, примечания на Записки Манштейна. 15) Записки Нащокина. 1842 г. 16) Записки кн. Якова Шаховского, изд. 1810. 17) XVIII век, Бартенева, 4 т. 1868—1869. 18) Исторические бумаги К. К. Арсеньева, изд. Пекарским в 1872. 19) Галема, Жизнь фельдм. Миниха, изд. 1806. 20) Hermanns Geschichte des Russisch. Staats. т. IV, V. 21) Соловьева, История России, т. XVIII—XXI. 22) Историч. статья Хмырова, изд. 1873. 23) Keralio, Histoire delaguerredes Russeset des imperiaux centre les Turcs en 1736, 1737, 1738, et 1739. Vol. 1—2. Paris 1780. 24) Казнакова, Описание Ладожского канала, в Ж. М. Путей Сообщ. 1856. 25) Рукописи Государствен. Архива: письма императрицы Анны Ивановны, бумаги, реляции, приказы и письма фельдмаршала Миниха.