logo
Тарле Евгений Викторович

Глава XIV. Первый общий штурм Севастополя и русская победа 6 (18) июня 1855 г.

1

Русскую победу 18 июня 1855 г. назвали в тогдашней английской прессе "парадоксальнейшей из побед".

В самом деле, с точки зрения осаждавшего Севастополь неприятеля исход этого сражения был совсем неожиданным. Казалось, дело идет к развязке, девятимесячная осада истощает явственно русские силы. Только что, 7 июня, после отчаянной обороны, несмотря на всю свою храбрость, подавленные огромным численным превосходством атакующего противника, русские должны были отдать Камчатский люнет и оба соседних редута - Селенгинский и Волынский. Значит, Малахов курган и вся Корабельная сторона уже совсем обнажены, и прицельному, и навесному огню открыта вся левая часть русской оборонительной линии и город, за ней лежащий. На правой стороне оборонительной линии англичане стоят перед "Большим Реданом", как они его называют, т. е. перед 3-м бастионом, с самого начала осады и, правда, ничего не могут с ним поделать, хотя уже в первую бомбардировку 5(17) октября он был больше чем наполовину разрушен и разворочен. Но, несомненно, штурма со стороны всей английской армии он не выдержит. Да и англичане могли похвалиться трофеем в день 7 июня: они взяли каменоломни, расположенные как раз перед 3-м бастионом. Генерал Пелисье ни в малейшей степени не сомневался в победе. Следует заметить, что он вовсе не был хвастуном и самонадеянным вертопрахом, и русскую оборону расценивал очень высоко. И все-таки многим в его штабе, начиная с командира императорской гвардейской дивизии генерала Реньо Сен-Жан д'Анжели и кончая генералом д'Отмаром, начальником левой из трех французских колонн, назначенных для штурма, казалось, как и самому главнокомандующему, что штурм в несколько часов покончит с изнурительной войной.

Правда, зловеще было то, что генерал Боске, герой Альмы и Инкермана, не желал штурма; нехорошо было и то, что повторялись слова генерала Мэйрана, назначенного командовать крайней правой из штурмующих колонн, во всеуслышание сказанные им, когда он после совещания вышел из ставки главнокомандующего: "После этого остается только дать себя убить (apr cela, il n'y a plus qu' se faire tuer)". И не очень хорошо было также, что начальник центральной из этих трех колонн, предназначенных для штурма, генерал Брюне ушел от Пелисье очень расстроенный, отказался говорить о том, что ему сказал главнокомандующий, и несколько раз накануне штурма просил более близких к нему людей из своего штаба позаботиться о его детях, если он завтра будет убит. Так передает в своих воспоминаниях, записанных Жерменом Бапстом, маршал Канробер{1}. Эти настроения двух руководителей из трех, которые должны были вести французские колонны на штурм, могли бы несколько смутить Пелисье, если бы он способен был смущаться. Но еще перед битвой за Камчатский люнет и два редута он дошел до того состояния постоянного раздражения, когда малейшее противоречие доводило его до бешенства. Он и перед штурмом 18 июня в исступлении кричал на своих генералов и грозил им сломить их сопротивление и недоброжелательство, которые усматривал в каждом мнении, не согласном с его собственным.

В этой нетерпимости и полной самонадеянности его поддерживало настроение почти всей армии, за немногими исключениями. Парадоксом представлялась мысль, что после всего пережитого осажденным городом, при наличии того факта, что у русских истощаются боеприпасы и особенно чувствуется недостаток в порохе, Севастополь может уцелеть, если, подготовив штурм максимально бурным огнем в течение целых суток, французская и английская армии одновременно бросятся на приступ. Откуда у русских возьмется пыл сопротивления, когда в их памяти еще так живы воспоминания о потере трех укреплений, о кровопролитном бое за Камчатский люнет и два редута? А раздражен Пелисье был до такой степени, что некоторые наблюдавшие его в это время люди, вроде Кинглэка, прямо говорят, что он несколько дней подряд, и именно перед самым штурмом, дошел уже до состояния некоторой невменяемости. Это объяснялось упорной и требовавшей большой затраты нервной силы борьбой, которую главнокомандующий давно уже вел с императором Наполеоном III.

Император и его военное окружение в Париже полагали, что незачем терять дальше силы и время на осаду, не сулящую скорых успехов и истребляющую союзное войско, а необходимо обратиться против русской армии, стоящей в окрестностях, разбить ее наголову, занять Симферополь, обложить после этого Севастополь также и с Северной стороны - и уже тогда предпринимать решительные действия против этой крепости. Генерал Пелисье ни за что не желал ни снимать осады с Севастополя, ни даже уменьшать сколько-нибудь энергию операций против осажденного города. Подобно Сент-Арно, он был "африканским генералом", привыкшим годами действовать решительно, ни с какими приказаниями из Парижа не считаясь. Да и как бы мог он в Африке очень считаться с этими приказаниями, которые доходили до него иной раз через месяц после их отправления из столицы, а иной раз и вовсе не доходили? Он и вообще во многом напоминал Сент-Арно, и не только жестокостью и крутой энергией в ведении операций в Африке, но и военными способностями. Отличался же он от Сент-Арно тем, что все-таки более походил на генерала новейших времен, полководца цивилизованной армии, подчиняющегося дисциплине, чем на конквистадора, которого нередко напоминал Сент-Арно.

Для Пелисье Наполеон III был государь, которому должно повиноваться, если уж нельзя хитростью устроить так, чтобы приказ императора не дошел вовремя до главнокомандующего. Но именно поэтому необходимо пустить в ход все, чтобы приказы из Парижа не доходили в срок до вождя действующей армии. Пелисье давно знал, что император уже теряет надежду на скорое овладение Севастополем и требует, чтобы Пелисье разбил русскую армию, стоящую вне города.

Но Пелисье твердо решил и не нарушать дисциплины и ни в коем случае не исполнять воли императора. Его очень уж окрылило взятие Камчатского люнета и двух редутов. Его генералы хорошо запомнили, как он, уже сделав 25 мая (6 июня) все распоряжения к атаке против этих трех укреплений, вдруг, за четыре часа до начала штурма, послал в Париж телеграмму: "Я весь день ждал ответа на мою важную вчерашнюю телеграмму", и только, мол, не дождавшись ее, принужден атаковать русских. Никакой телеграммы, ни "важной", ни обыкновенной, он в Париж и не думал посылать, а все это выдумал на том основании, что если будет успех, то победителя не судят{2}.

Успех тогда, 7 июня, был. Но будет ли он теперь, спустя 11 дней, когда речь идет уже о взятии Малахова кургана, и что скажет император, если убедится, что Пелисье снова поступил по произволу? Ведь повторить проделку с мнимой "важной телеграммой" уже было неловко, - в Париже никто бы этой вторичной лжи не поверил.

15 июня состоялось совещание главнокомандующих трех армий, стоявших под Севастополем: Пелисье, лорда Раглана и Омер-паши. Было окончательно решено повести штурм на 1-й и 2-й бастионы, на Малахов курган, на батарею Жерве и на "Большой Редан" (3-й бастион) главными силами французов и англичан, выделив, однако, для довольно сильной демонстрации в направлении на Ай-Тодор турецкие и сардинские войска, а в помощь им на Черную речку был послан генерал Боске с отрядом около 20 000 человек с лишним.

Войска были так уверены в удаче штурма, что даже приписывали удаление генерала Боске на Черную речку как раз накануне штурма зависти главнокомандующего, не желающего делить лавры с талантливым тактиком, уже зарекомендовавшим себя и при Альме, и при Инкермане, и при взятии Камчатского люнета и двух редутов.

Решение трех главнокомандующих было сформулировано лишь в самых общих чертах. Условлено было начать самую бурную бомбардировку города 5(17) июня с утра и продолжать ее до вечера, а вечером собрать новый совет, где уже окончательно уточнить план действий и распределить роли между участниками штурма.

Пелисье хорошо знал, что затеваемое дело очень легко может окончиться для него служебной катастрофой.

Пелисье решил, что Севастополь должен быть взят именно 18 июня, день в день сорок лет спустя после битвы при Ватерлоо. Кстати, совершенно неверно инициатива штурма именно в этот день многими приписывается Наполеону III. Этого не только не было, но и не могло быть по той простой причине, что император, как сказано, вовсе не хотел в это время штурмовать Севастополь вообще, а неотступно требовал, чтобы Пелисье прежде всего устремил все силы на стоявшую между Бельбеком и Бахчисараем русскую армию. А как раз сам Пелисье, твердо зная, что Наполеон III не желает штурма, решил нанести этот молниеносный удар и поставить императора перед совершившимся фактом и задобрить его, польстив известному суеверию Наполеона III касательно значения исторических дат и годовщин. Те, кто близко стоял к Пелисье, никогда и не думали совершать эту извращающую всю предысторию штурма ошибку, которую допустили многие позднейшие историки. "Следует думать, что Пелисье, зная, что Наполеон III суеверно относится к годовщинам (avait la superstition des anniversaires), стремился угодить своему государю, у которого он еще не совсем вошел в милость", - читаем совершенно правильное изложение дела, например, в воспоминаниях Перре, участника войны, отлично знавшего, что Наполеон III ни малейшего понятия не имел о назначении штурма на 18 июня.

Отношения между генералом Пелисье и императором были к середине июня до такой степени обострены, что Наполеон III уже открыто грозил главнокомандующему отставкой, а Пелисье тоже отбросил все ухищрения придворной фразеологии и написал в Париж, что распоряжения его величества неисполнимы. Предпринимая штурм при таких обстоятельствах, Пелисье оказался в определенном конфликте с лучшим из своих генералов, именно с Боске, сыгравшим такую огромную роль в битве при Альме и спасшим англичан от окончательного разгрома при Инкермане. Боске, узнав, что главнокомандующий намерен сосредоточить нападение на Малаховом кургане и укреплениях Корабельной стороны (прежде всего на бастионе Корнилова и на батарее Жерве), стал возражать. Он считал, что подземные минные работы у Корабельной стороны еще недостаточно продвинуты и что со штурмом следует подождать. Но Пелисье не мог и не хотел ждать: каждую минуту телеграф мог принесть категорический приказ Наполеона III идти против армии Горчакова, - и уж тут пришлось бы повиноваться. Спор между генералами не мог окончиться добром. Оба нетерпеливые, надменные, раздражительные люди, одаренные не только большими военными способностями, но еще и склонностью очень себя переоценивать, оба крайне самонадеянные, они решительно неспособны были к уступкам. Пелисье, конечно, знал, что если он прикажет, то Боске обязан будет беспрекословно повиноваться, как простой солдат. Но он видел, что при таком предприятии, как штурм, очень важно, чтобы начальник главной штурмующей колонны, - а таковым должен был стать именно Боске, начальствовавший войском у Корабельной стороны, - повиновался не за страх, а за совесть и верил в успех предприятия. "Главнокомандующий разъярился (the chief became hotly enraged)", - пишет наблюдавший все это и собиравший все сведения и слухи Кинглэк{4}.

16 июня утром, совершенно неожиданно для всей армии, Пелисье вдруг сместил генерала Боске с должности начальника войск, предназначенных для начала штурма, и дал ему поручение, удалявшее его в наступающие решительные дни от Севастополя.

Зуавы, очень любившие генерала Боске, приписывали это внезапное перемещение личным мотивам со стороны главнокомандующего. "Правда заключается в том, что он (Пелисье. - Е. Т.) завидует нашему начальнику и что он не терпит всех тех, кого любит генерал Боске. Кажется, что он недоволен, что 2-я дивизия блистала при Альме, при Инкермане и, что бы он там ни говорил, при взятии Зеленого холма (Камчатского люнета. - Е. Т.). Вот почему, несомненно, он позавчера, надеясь на этот раз взять Малахов курган, послал нас прогуливаться на берега Черной... Нужно было устроить так, чтобы мы не участвовали в деле, ни наш главный шеф (Боске. - Е. Т.), ни его друг генерал Каму, ни полковник Сиссэ, его начальник штаба, которого он любит. Но плохо от этого пришлось, потому, что другие провалились совершенно, и мы даже слишком отомщены", - так судил простой зуав (он так и рекомендует себя читателю: un simple zouave) Амэдэ Делорм в интимных письмах к родным{5}.

Неладно все обстояло и в отношениях между Пелисье и лордом Рагланом. Пелисье совсем стал игнорировать старика. Правда, Раглан крайне мало смыслил в осадной войне, как, впрочем, и во всех остальных разновидностях войн, имеющихся в военном искусстве. Но все-таки, например, мягкий и культурный Канробер, предшественник Пелисье, старался соблюдать декорум и делал вид, что совещается всерьез с английским главнокомандующим. А Пелисье вел себя в данном отношении еще более непринужденно, чем Сент-Арно, и Раглан уже стал с теплым чувством поминать покойника, очевидно сопоставляя его с Пелисье, - до такой степени мало он был избалован хорошим обращением.

Расхождение между Пелисье и Рагланом обозначилось по очень важному вопросу. Раглан полагал, что штурм должно повести разом во многих местах, и именно там, где минные работы союзников подошли ближе к русским веркам, чем на Корабельной. А Пелисье стоял на своем: не распылять сил, ударить прежде всего на Корабельную и взять Малахов курган. Раглан, конечно, тотчас же уступил. Но дальше случилось нечто такое, что ясно указывало на недопустимую и вредную для дела небрежность Пелисье относительно английской армии и ее главнокомандующего.

Еще утром 17 июня произошло последнее перед штурмом свидание обоих главнокомандующих, и Пелисье категорически заявил, что его программа такова: сегодня, т. е. 17-го, будет происходить общая и очень интенсивная бомбардировка всей оборонительной линии русских (эта бомбардировка уже началась с рассвета 17-го, т. е. за несколько часов до свидания главнокомандующих); завтра, 18-го, на рассвете Пелисье откроет новую бомбардировку в самом грандиозном масштабе и будет продолжать ее в течение двух часов, причем он приглашает лорда Раглана приказать английским батареям, конечно, действовать одновременно с французскими. Так как в Крыму начинает рассветать в июне в четвертом часу, а бомбардировку Пелисье хотел начать даже до первого проблеска солнца, то, значит, "в пять часов или в половине шестого" пехота, как французская, так и английская, уже пойдет на штурм{6}.

Свидание происходило в ставке лорда Раглана. Итак, все на завтрашний день казалось обусловлено, и Пелисье вернулся во французский лагерь.

Весь день 17-го шла страшная канонада. Союзники считали, что за этот день русские верки будут разрушены или полуразрушены и что ночью с 17-го на 18-е русские не успеют их восстановить, а если что-нибудь и успеют сделать за короткую летнюю ночь, то двухчасовая бомбардировка 18-го утром перед штурмом сведет к нулю всю эту ночную работу.

Официальный летописец французской армии барон Базанкур, книга которого незаменима для историка благодаря массе сырого материала, документов, которых нигде более нельзя найти, бывает весьма недостоверен в тех случаях, когда ему нужно скрыть или хотя бы завуалировать нечто, не клонящееся к восхвалению действий главнокомандующего французских вооруженных сил. Так, он повествует, будто английский саперный генерал сэр Гарри Джонс был "приглашен" присутствовать на последнем перед штурмом военном совете, созванном генералом Пелисье в 7 часов вечера 17 июня, и вечером же, после совета, будто бы новое решение Пелисье (атаковать, одновременно с началом бомбардировки, русских на рассвете) было сообщено лорду Раглану. Осторожности ради Базанкур не говорит, присутствовал ли фактически на этом совещании приглашенный Джонс, но выходит, что гармоническое согласие по этому вопросу сразу же проявилось между французским и английским штабами. Англичане же рассказывают об этом совсем в ином духе, и не только в освещении фактов, но даже в простой передаче их решительно расходятся с французской версией. Правда в данном случае всецело на стороне Раглана - позднейшие показания это твердо устанавливают. Вот как все это произошло.

Вдруг - дело было уже вечером 17-го - лорд Раглан получил коротенькое и не мотивированное ничем уведомление: генерал Пелисье переменил свое намерение. Штурм начнется не после двухчасовой бомбардировки, а на рассвете, т. е. одновременно с ее началом. Итак, никакой двухчасовой подготовки стрельбой из тяжелых осадных орудий, назначенной на утро, не будет. Пелисье не только не потрудился уведомить лично Раглана и как-нибудь объяснить внезапную перемену, но он вообще даже ничего ему не написал, а просто на словах, повстречавшись вечером с английским военным инженером (начальником инженерного парка) сэром Гарри Джонсом, сообщил ему о своем решении, но подчеркнул, что это решение окончательное и никаким видоизменениям и даже обсуждениям не подлежит. Раглан был не только очень оскорблен, но и просто встревожен этой полнейшей неожиданностью. Он понять не мог, что побудило генерала Пелисье отказаться от артиллерийской подготовки и бросить пехоту прямо под огонь русских батарей. Дело было в том, что Пелисье только сделал вывод из той ложной предпосылки, в правильности которой не сомневался в тот момент и лорд Раглан. Русские ослабели, сопротивление выдохлось, они потеряли 11 дней тому назад Камчатский люнет и два редута - и точно так же потеряют завтра Малахов курган, а с ним и Севастополь. Батарей, разрушенных сегодня, 17-го, они за ночь не восстановят, и очень может быть, что, видя громадные массы пехоты, идущие на приступ, русские просто выкинут белый флаг ввиду явной бесполезности сопротивления.

А если так, то незачем откладывать штурм на два часа. Оптимизм в союзном лагере вообще в эти 11 дней между взятием Камчатского люнета и штурмом 18 июня 1855 г. не знал пределов. Взятие 3-го бастиона ("Большого Редана") - это "вопрос дней!.. Наша долгая работа и претерпеваемые лишения, кажется, скоро окончатся, если только не будет заключен какой-нибудь глупый мир!" Так горячился 12 июня полковник Эптон Стерлинг. Сначала взять Редан, а потом разбить армию Горчакова у Бахчисарая, и это "даст нам (англичанам. - Е. Т.) Крым! А потом - на Тифлис, на Грузию - и русская мощь будущим летом будет действительно сокрушена (effectually clipped the power of Russia). Словом, нужно только начать с Редана, а это дело уже решенное"{7}.

2

Вот сделанные Тотлебеном подсчеты, касающиеся силы артиллерийского огня обеих сторон перед моментом начала бомбардировки 17 июня. Осадные батареи имели в своем распоряжении 587 орудий, из которых французских 421 и английских 166. При этом только 39 предназначались для отражения возможных вылазок и для действий по рейду и по Северной стороне{8}, а остальные 548 должны были бомбардировать оборонительную линию, особенно сосредоточивая огонь: французы на 1-м и 2-м бастионах, на Малаховом кургане, на батарее Жерве, англичане - на 3-м бастионе и на Пересыпи.

Из общего числа орудий своей армии (1129) русские располагали только 549 орудиями для непосредственной обороны той своей линии, на которую должна была направиться атака. Все эти 549 орудий имели ко дню 17 июня в своем распоряжении 117 000 зарядов. Но запас крупных ядер, а также пятипудовых и даже 63-фунтовых бомб был невелик, пороховой запас скуден. Недостающее по мере сил восполняли, например, бомбами с судов, даже раскапывали старый вал на Северной стороне и добывали оттуда ядра, потому что прежде тут производилась практическая стрельба!{9}

Правда, французы не очень рассчитывали на англичан. "Простой" зуав говорил позже, когда императорская цензура уже не так препятствовала высказывать правду: "Принимая во внимание деморализацию англичан, плохую организацию турок, мы могли противопоставить русским только 80 000 человек серьезных солдат (soldats s{10}. Это он говорит в январе 1855 г. В июне положение не очень изменилось, по крайней мере в том, что касалось морали англичан и организации турок. Но цифры были иные.

Боевые живые силы русской армии под Севастополем, которые, по оптимистическим петербургским слухам, доходили то до 125, то даже до 150 000, - по точным данным Тотлебена, стоявшего в центре дела обороны Севастополя, были равны перед событиями 16-18 июня 1855 г. даже не 80 000-82 000, как писали впоследствии, а всего семидесяти пяти тысячам человек, а союзники располагали ста семьюдесятью тремя тысячами человек (106 000 французов, 45 000 англичан, 15 000 сардинцев, около 7000 турок). Запас снарядов на каждое русское орудие был приблизительно в три-четыре раза меньше, чем у союзников, и это еще при самом благоприятном для русских подсчете. Были русские орудия с совсем ничтожным запасом в несколько десятков снарядов, а в резерве даже с одним десятком и меньше.

Всю надежду русские возлагали на то, что французам придется пройти до Малахова кургана около 200 саженей по открытому месту, а против 2-го бастиона около 300 саженей, и штурмующая колонна должна будет идти под жестоким огнем, расстреливаемая в упор: с фронта - батареями бастионов, с правого своего фланга - батареями пароходов "Владимир", "Херсонес", "Громоносец", "Крым", "Одесса" и "Бессарабия". Точно так же англичанам, чтобы дойти до 3-го бастиона, который, по диспозиции, они должны были взять штурмом, приходилось пройти без всякого прикрытия около 140 саженей.

И все-таки положение защитников Севастополя казалось критическим. Навесный огонь более чем 150 крупных мортир, входивших в состав осадной артиллерии, должен был производить страшные разрушения и на укреплениях, и в непосредственном тылу за бастионами, и в городе. В первую очередь - это было ясно для защитников по некоторым признакам - штурм должен был направиться на 2-й бастион. Тотлебен, как сказано, считал, что французская штурмующая колонна должна была пройти до 2-го бастиона 300 саженей. Но по другим данным, французы вывели летучей сапой пятую параллель, которая от 2-го бастиона отстояла всего на 250 саженей; значит, полоса поражения огнем при движении штурмующей колонны была меньше, чем выходит по сведениям Тотлебена{11}. Точно так же не по всей линии английской атаки штурмующим колоннам приходилось пройти до верков 3-го бастиона 140 саженей, о которых говорит Тотлебен. Вейгельт, а за ним Модест Богданович утверждают, что после перестройки каменоломен перед 3-м бастионом английские траншеи в данном месте (у каменоломен) оказались всего в 115 приблизительно саженях от бастиона. Тут же напомню, что, например, от 4, 5 и 6-го бастионов неприятельские траншеи находились в несравненно более близком расстоянии, - и русское командование после штурма даже несколько недоумевало, почему, например, атака не сосредоточилась на 4-м бастионе (28 саженей от неприятеля) или на 5-м (42 сажени). Тотлебен, в своих (расходящихся с позднейшими данными, собранными Вейгельтом и другими) осторожных исчислениях, правда, считает, что французы были от 4-го бастиона не в 28, а в 35 саженях, и от 5-го не в 42, а в 50 саженях, - но ведь и эти расстояния были ничтожны сравнительно с теми, которые отделяли неприятеля от Малахова кургана, от батареи Жерве, от "Большого Редана" (3-го бастиона). Тотлебен находит, что Пелисье неправильно поставил цель 18 июня: "Не подлежит сомнению, что если бы французы избрали для штурма 4-й бастион, редут No 1 (Шварца) и 5-й бастион и направили бы против них, предварительно, такой же сильный огонь, каким они действовали против Малахова кургана, то они совершенно расстроили бы артиллерийскую оборону этих укреплений... С падением же 4-го и 5-го бастионов дальнейшая оборона Севастополя... сделалась бы решительно невозможною"{12}.

3

О том, что предстоит какое-то серьезное дело, русские стали догадываться уже 4(16) июня, когда вдруг обнаружилось движение большого отряда пехоты, кавалерии и артиллерии через Черную речку по направлению к Шули. По русским подсчетам на глаз, у неприятеля было до 15 000 человек. На самом деле было больше - 20 000. Это и был отряд генерала Боске. Русский авангард отошел в ущелье перед селом Юкара, а неприятель стал лагерем между Шули и Чоргуном{13}.

Было довольно ясно, что это демонстрация, предназначенная лишь сдерживать посылку подмоги городу, и что главное действие будет около севастопольских верков. Очень скоро дело стало еще более очевидным. В 4 часа утра 5(17) июня раздался сигнальный выстрел с английской батареи и одновременно загремели все французские батареи правого крыла и часть английских батарей. "С нашей стороны отвечали сильным огнем с бастионов и батарей Корабельной стороны и левой части 2-го отделения. Пароходы наши, стоявшие на рейде, принимали также участие в артиллерийском бою, обращая огонь свой на редуты за Килен-балкою. Батареи наши на Северной стороне действовали по береговым неприятельским батареям, обстреливали Волынский и Селенгинский редуты"{14}, взятые неприятелем 7 июня.

Страшная канонада продолжалась два часа сряду, нисколько не ослабевая ни на минуту.

"Все неприятельские батареи стреляли почти непрерывно залпами, наши батареи отвечали усиленным огнем". Затем вдруг неприятель замолчал. А в 2 часа дня усиленная бомбардировка не только возобновилась на тех же пунктах, что и утром, но под жестокий обстрел попал и весь русский правый фланг, и "канонада сделалась общей по всей оборонительной линии и продолжалась до позднего вечера".

Обыкновенно в случаях такой дневной канонады в вечерние часы огонь ослабевал. Но на этот раз было иначе: "С наступлением темноты неприятель бросал бомбы и ракеты в город, на рейд и Северную сторону. Всю ночь усиленный огонь не прекращался. Неприятельский пароход-фрегат, отделясь от линии своих кораблей, стрелял залпами по рейду и городу; большая часть его снарядов ложилась в бухту, не нанося вреда судам нашим, стоящим на рейде. Несмотря на страшный и прицельный огонь по нашим веркам, работы по исправлению повреждений в укреплениях производились деятельно, и подбитая артиллерия заменена новою".

Вторая половина дня, примерно с половины третьего, была не лучше первой: "...все слилось в один общий гул - по всей линии Севастополя шла самая сильнейшая канонада как из орудий, так и из мортир; наступил вечер, мы думали, что утихнет, - не тут-то было: надбавили ракет, да начали подходить пароходы и задавать залпы то гранатами, то ракетами, - чего и чего мы не насмотрелись; так продолжалось целую ночь, и все были на ногах; день был удушливый, а ночь жаркая по огню и от пожаров, которые начали местами оказываться, тушить их было некому, да и невозможно, ибо союзники, лишь только заметят это, так тотчас сосредоточивают туда свои выстрелы, предполагая, что там большое скопление людей"{15}.

Вечером 17 июня ликование царило и во французском и в английском лагерях. В завтрашнем успехе, по-видимому, почти никто не сомневался. Подхватывали всякий радостный слух и верили ему. Генерал Боске пошел на Черную речку? Это затем, чтобы взять стоящих там сардинцев и идти с ними обложить город с Северной стороны, чтобы не дать завтра русской армии спастись от плена. В Севастополь, говорят, провезли много возов с соломой? Дело ясное: "русские, вероятно, собираются перед эвакуацией сжечь Севастополь, подобно тому как они сожгли Москву в 1812 году. Таково уж у них обыкновение (according to their habit)"{16}.

Одним из обстоятельств, вдохнувших в союзное командование уверенность в несомненном успехе готовящегося штурма, был тот дошедший до осаждающих (и вполне бесспорный) факт, что очень уж много моряков в Севастополе перебито и что теперь, в июне, город защищают уже не столько матросы, поставленные сюда в сентябре Нахимовым, Корниловым и Истоминым, сколько армейские солдаты, у которых к тому же мало боеприпасов. Об этом прямо говорит участник осады генерал Вуд{17}.

Вспоминая задним числом, с какой полной уверенностью в успехе союзники готовились к штурму 18 июня, и сопоставляя это с ужасающим поражением, которым это предприятие окончилось, многие в английской и французской армиях объясняли все событие какой-то русской хитростью, внушившей союзникам ложное представление о предстоящем легком успехе.

"В самом деле, нет более хитрой нации, чем московиты; они могут и желают напускать на себя любой вид, лишь бы осуществить свои намерения. В дипломатии они превосходят все другие народы и точно так же в ведении войны, поскольку дело касается хитрости", - так жаловался по поводу плачевных результатов штурма преподобный Уикенден, священник, авантюрист и мемуарист, участник Крымской кампании. "Благочестивый" Уикенден, между прочим, очень хвалится в своих записках тем, как он донес в Варне (после пожара) на нескольких греков, подозревая их почему-то в поджоге. Улик не было, но всех греков, на которых он донес, повесили немедленно, на всякий случай: время было горячее. Таково отраднейшее воспоминание преподобного. Русские военные хитрости он осуждает с высоты суровой морали, приличествующей такому "истинному" христианину и смиренному служителю алтаря{18}. Но не только Уикенден, а и многие настоящие военные люди в союзной армии утверждали впоследствии, что сравнительно нечастый и несильный русский ответный огонь во время бомбардировки 17 июня сбил с толку генерала Пелисье и заставил его начать на рассвете штурм без особой двухчасовой артиллерийской подготовки, предусмотренной им самим и назначенной было на утро 18 июня. "Орудия на Малаховом кургане к пяти часам вечера (17 июня. - Е. Т.) были почти приведены к молчанию, так как наш огонь очень сильно преобладал над неприятельским", - говорит военный врач полка шотландских фузилеров Фредерик Робинсон, переживший эти дни{19}.

Русские работали всю ночь, не теряя буквально ни одной минуты.

Ночью канонада не прекратилась; то минутами она ослабевала, то рев орудий и грохот взрывающихся бомб и ракет усиливался. С начала 12-го часа ночи к рейду стали приближаться неприятельские паровые фрегаты, и к бомбардировке с суши прибавилась канонада с моря. Русские сосчитали десять пароходов, батареи которых четыре часа подряд осыпали бомбами и ядрами город и побережье Южной бухты. Они смолкли вдруг, к 3 часам утра, - явно уже по новой диспозиции Пелисье, согласно которой на рассвете должен был начаться самый штурм, а не рассчитанная на два часа предварительная канонада, о чем шла речь по утренней (первой) диспозиции, условленной с лордом Рагланом. В разгар этой ночной бомбардировки русские саперы и рабочие несколько часов подряд работали над исправлением повреждений, причиненных днем неприятельскими снарядами. В 2 часа ночи Тотлебен отвел рабочих в резерв, но продолжал работу на Малаховом кургане. Догадавшись, что именно тут будут сосредоточены главные усилия атакующих войск, Тотлебен решил снабдить курган четырьмя новыми барбетами, на которых можно было бы поставить орудия для усиления картечного огня по пространству, по которому должны были двинуться французы на приступ. Нужно было работать в полутьме. "Храбрые саперы и команда от Севского полка, под градом неприятельских бомб, работали с таким рвением, что к рассвету все четыре барбета были готовы, и на них были поставлены полевые орудия", говорит Тотлебен{20}.

По показаниям очевидцев, бомбардировка 5(17) июня, вечером и ночью, казалось, была страшнее, чем все ей предшествовавшие. "По данному сигналу одновременно со всех батарей полетели на город: ядра 36-фунтовые и 3-пудовые, бомбы 5-пудовые, гранаты, брошенные павильоном из бочонка, и ракеты; огонь был так част, что промежутков, казалось, не было никаких, и все это с визгом и шумом лопалось в воздухе и сыпалось на город, как град!.. Ужаснее картины разрушения нельзя было представить. Этот неожиданно разразившийся ад всполошил мирных жителей, которые до сего дня, вопреки приказанию и здравому рассудку оставались в городе. При ужасном вопле женщин и детей, все - кто в чем был, посреди ночи - выскочили из домов и бросились к бухте... Смерть... в полном смысле пировала в эту минуту... Так продолжался этот беспримерный в истории войн ад или огонь с обеих сторон до поздней ночи, не умолкая и не ослабевая ни на минуту. Город буквально был засыпан бомбами и ракетами, но как все дома каменные, и полуразрушены, то и гореть было нечему... Одна бомба упала в мастерскую, где приготовлялись патроны и лежало до тысячи гранат. Мгновенно патроны взлетели на воздух, а гранаты рвало исподволь... и к ужасу внешнему присоединился ужас внутренний, - тушить было некому... Наступила грозная ночь на 6-е число; огонь неприятельский заметно становился чаще и сильнее; бомбы и ракеты, описывая огненные радиусы, бороздили небо; все батареи, наши и неприятельские, извергали пламя и смерть кругом себя"{21}.

"Да, ночь эту я никогда не забуду. Работа была у нас ужасная; по крайней мере 2000 человек толпились на маленьком пространстве, чтоб достать несколько земли для заделывания повреждений от денной бомбардировки; а в это время буквально не проходило минуты, чтоб не раздавался выстрел... Самая жаркая и спешная работа была на моей батарее... которую разбили днем ужасно. Я не помню, чтоб все предыдущие бомбардировки были хоть мало-мальски похожи на эту; в этот раз был решительный ад. Это видно было, что они готовились к чему-то необыкновенному... Поверите ли, друзья мои, что штурм в сравнении с бомбардировкой веселое дело... все-таки лучше, чем хладнокровно смотреть, как одной бомбой вырывает несколько десятков человек. Никогда не забуду я этот случай, когда в эту бомбардировку у меня на батарее разворотило одну амбразуру; я, подойдя к ней, заставил прислугу, состоявшую из девяти человек, поскорее поправить, чтоб через самое короткое время орудие это могло действовать; они принялись за работу, и я некоторое время следил... потом пошел к другому орудию, чтоб посмотреть, хорошо ли там стреляют; не успел я отойти несколько шагов, как вдруг слышу крик; обращаюсь назад, и что же вы думаете? Всю прислугу положило... бомбой насмерть... Одним словом, в тот день я насмотрелся таких сцен, что не мудрено, если в 30 лет состаришься..."{22} Таковы типичные воспоминания о дне и ночи 5(17) июня 1855 г. на Малаховом кургане. Постоянно попадаются и такие черточки: "У нас на кургане (Малаховом. - Е. Т.) живет одна из сестер милосердия, зовут ее Прасковьей Ивановной, а фамилии не знаю... Бой-баба такая, каких мало!.. Солдаты с радостью дают перевязывать ей свои раны... А как странно видеть под ядрами женщину, которая их нисколько не боится..."{23}

Ночь близилась к концу. Начиналось 18 июня.

4

Тут случилось первое из роковых для союзников несчастий, которые их преследовали в этот день. Командир французской гвардии, начальник штурмующей колонны, ждавший сигнала, вдруг услышал крики "ура" и внезапно возникшую оживленнейшую перестрелку и, к ужасу своему, узнал, что генерал Мэйран уже повел свою бригаду на штурм 1 и 2-го бастионов и батарей, господствовавших над Килен-балочной бухтой. Таково было его задание согласно диспозиции Пелисье. Но почему Мэйран выступил, когда еще не было трех часов утра, и, главное, почему он решился на этот поступок, не дождавшись сигнала? На этот вопрос дается несколько ответов, но точного разъяснения уже никогда не будет, так как генерал Мэйран был убит одним из первых, спустя несколько минут после начала движения своей бригады. Пелисье утверждал (и эта версия стала официальной), что Мэйран по ошибке принял "обычную" бомбу за сигнальный выстрел. Но это объяснение несостоятельно, и едва ли сам Пелисье ему придавал значение, потому что сигналом должны были послужить три ракеты, точнее - три ослепительных световых столба, одновременно поднявшихся с Ланкастерской батареи, - никак Мэйран не мог принять обычную бомбу за подобный сигнал. Второе объяснение, к которому примкнул генерал Модест Богданович, через несколько месяцев после события писавший о нем, заключается в том, что Мэйрану доложили о столкновении его разведчиков с русским патрулем, - и он решил, что после этого нельзя терять ни минуты, иначе пропадает вся выгода от внезапности нападения{24}. Третье объяснение (точнее, догадка) формулировалось так: Мэйран, зная, что ему, действовавшему на правом фланге штурмующей массы, придется вести свою бригаду по той части Корабельной стороны, которая непременно будет обстреливаться русскими судами из Килен-бухты, внезапно решил, что для его бригады меньше риску, если она успеет промчаться по опасному месту еще до сигнала, пока русские командиры (и в том числе капитан Бутаков, командовавший в эту ночь на "Владимире") еще ничего о начале штурма не знают. Наконец, согласно показанию адъютантов Мэйрана, на свои замечания, что еще нет никакого сигнала, они получили в ответ от генерала: "Когда идут на приступ, то более почетно выступить раньше, чем опоздать"{25}. Колонна Мэйрана была встречена в упор русской картечью с фронта и бомбами с правого фланга, пущенными Бутаковым с "Владимира", а за ним и остальными русскими судами. Она подверглась страшному разгрому и не могла продержаться даже полной четверти часа. Французы отхлынули, оставив сотни убитых и раненых, прямо к Килен-балке, откуда их повел Мэйран. "Смерть под русскими пулями избавила его от военно-полевого суда", - говорили впоследствии в союзническом лагере.

Бригада Мэйрана в самом деле начала штурм не на рассвете, а в ночной темноте, почти за час до рассвета, и только покровом тьмы объясняется, что французы подошли уже к самому рву 1 и 2-го бастионов. Но здесь они были отброшены со страшными потерями. Атакующие сражались храбро, и дело дошло в некоторых местах до штыкового боя. Суздальский и Якутский полки штыками отбросили часть бригады Мэйрана у бруствера оборонительной стены, соединявшей 2-й бастион с Малаховым курганом. Когда затем, уже по правильному условному сигналу, данному Пелисье, дивизия Брюне бросилась на Малахов курган, а часть дивизии Отмара на батарею Жерве (находившуюся между Малаховым курганом слева и 3-м бастионом справа), было все-таки еще довольно темно; рассвело уже, когда штурмующие ворвались на батарею Жерве и перебили там тотчас же всю артиллерийскую прислугу, отбросив остальных из помещения батареи.

По русским показаниям, было без десяти минут 3 часа ночи, когда французы без сигнала бросились на штурм левой стороны оборонительной линии. "Малахов курган стоит, будто опоясанный двумя пламенными лентами; огненная река льется по всему протяжению оборонительной стены; наш ружейный огонь усиливается ежеминутно, не прерываясь ни на мгновение. Значит, наши резервы подходят вовремя... Почти темно еще... не различить предметов", - пишет очевидец{26}. Один за другим взвились спустя некоторое время три столба ослепительно белого цвета: это были сигнальные ракеты. Неприятельская армия разом бросилась в атаку: "Огромные массы неприятеля рассыпным строем движутся к нашим батареям. Вот они уже у волчьих ям, что перед вторым нумером, вот лезут во рвы первого, Малахова кургана, 3-го бастиона. Страшен наш батальный огонь: ужасно действие картечи; губительно поражает столпившегося обезумевшего врага град пуль, посланных из пушки, для которой пули заменили картечь".

Автор воспоминаний тут ошибся. Как увидим, атака англичан на 3-м бастионе произошла несколько позже.

Французы решили пробиться через оборонительную стену, соединявшую 2-й бастион с Малаховым курганом. Но тут они натолкнулись на спешно вызванные к самому опасному месту три батальона Суздальского, Селенгинского и Якутского полков. Особенно блистательно действовали батальоны этих двух последних полков. Дело в том, что это были так называемые "застрельщичьи батальоны". Каждый такой батальон состоял из 90 приблизительно человек, вооруженных прекрасными бельгийскими ("люттиховскими") штуцерами, и из такого же количества отборных, лучших в полку стрелков с "простыми" (т. е. гладкоствольными) ружьями. Кроме того, в таком батальоне находились еще две сотни: одна с нарезными ружьями, а другая с простыми. Эти запасные сотни брали штуцера и нарезные ружья у убитых товарищей. Таким образом, французы, бравшие 2-й бастион и оборонительную стену, наткнулись на отборных стрелков. Завязалась отчаянная свалка. Французы сражались яростно, но явный перевес оказался очень скоро на стороне русских батальонов. "Вопли попавших в волчьи ямы, стоны умирающих, проклятия раненых, крик и ругательства сражающихся, оглушительный треск оружия - все смешалось в один ужасный, невыразимый рев". И все-таки "слышался и исполнялся командный крик начальника, сигнальная труба, дробь барабана". Ни за что не хотели французы отступать: "Французы во рву; несколько их удальцов офицеров и солдат - на оборонительной стене! Кипит одно мгновение сумятица рукопашного боя... Французы, опрокинутые штыками, отхлынули вновь и залегли в яминах, что покрывают пространства около волчьих ям, и из этого местного прикрытия осыпали штуцерными пулями вскочивших на гребень бруствера отважных бойцов севастопольских. ,,Камнями их, ребята!" - крикнул Якутского полка майор Степанов, командовавший застрельщичьими батальонами Селенгинского и Якутского полков, и град больших камней, из которых сложена оборонительная стена, понесся в ямины... Не усидели французы, бегут опять, вновь валятся их сотни под тучей пуль, летящих из пушек и ружей... Англичане были не так упорны, и во время этой повторенной атаки французов уже отхлынули совершенно от третьего бастиона и Пересыпи... ища спасения: одни в бегстве к Камчатскому редуту и в свои ближайшие траншеи, другие по садам и домикам, покрывающим пространство пред Пересыпью"{27}.

Артиллерийский офицер Ершов вскочил на бруствер 2-го бастиона сейчас же после сигнала и начала штурма. Вот что он увидел. "На всем протяжении неприятельских траншей перед Малаховым курганом быстро двигалась густая, черневшая лавина штурмующего неприятеля. Офицеры, с саблями наголо, бежали впереди. Впечатление было поразительное! Казалось, сама земля породила все эти бурные полчища, в одно мгновение густо усеявшие совершенно пустынное до того времени пространство". Русские с бастионов били в упор картечью, бомбами, ядрами, ружейным огнем: "Громада неприятелей дрогнула, взволновалась на одном месте, будто закипела на несколько мгновений, и вдруг отхлынула назад, причем огонь наш, в особенности ружейный, увеличился до невероятной степени". Все это при оглушительном вое и грохоте орудий, как в чаду, мелькало перед защитниками. "Помню только гул и треск повсюду, волны неприятеля, несколько раз подбегавшие почти ко рву укрепления, дым и пыль направо и налево..."{28}

Бригада Мэйрана, полуразгромленная, бросилась и второй раз в атаку, и все на те же 1 и 2-й бастионы, и снова была отброшена и отхлынула к Килен-балке, поражаемая картечью. Только после этого Пелисье велел дать сигнал ракетами, и неприятельская масса устремилась на укрепленную куртину, соединяющую 2-й бастион с Малаховым курганом, на Малахов курган, а яростнее всего на батарею Жерве{29}. Но из-за рокового для атакующих поступка Мэйрана (все равно, было ли это ошибкой или сознательным ослушанием) все дальнейшие отчаянные нападения были отчасти подорваны и ослаблены. Кроме того, слух о кровавом поражении и смерти Мэйрана мгновенно распространился в рядах союзной армии и произвел тягостное моральное впечатление. Французы все-таки сражались в этот несчастный для союзной армии день с выдающейся храбростью.

5

Французское командование направило громадные силы, около 13 500 человек, в том числе лучшие батальоны зуавов, против Малахова кургана. Прежде всего необходимо было овладеть бастионом Корнилова, - это решало дело непосредственно, потому что с этим бастионом весь Малахов курган оказывался в руках неприятеля. Вторым пунктом была батарея Жерве. Взяв ее, французы могли рассчитывать обойти разом и Малахов курган и 3-й бастион с тыла. Генерал Юферов, командовавший в этот день на Корниловском бастионе, встретил французские колонны страшным картечным огнем, так что одно за другим два нападения были отражены с огромным уроном для неприятеля. Тогда с удвоенной силой неприятель повел штурм против батареи Жерве. Полтавский полк, очень сильно уже поредевший, защищал батарею и подступ к ней с фронта и прямо в лоб бил ружейным огнем. В то же время справа в штурмующих палили батареи Малахова кургана, а слева - бастион No 3 и выдвинутая несколько вперед от этого бастиона сильная батарея полковника Будищева. И все-таки зуавы, по бесчисленным трупам, давя своих падавших раненых, ворвались в батарею Жерве и отчасти перекололи, отчасти отбросили ее защитников. Вслед за зуавами в прорыв на батарею Жерве и за батарею бросились французские линейные войска. Полковник Гарнье, заняв батарею Жерве, ворвался далее со своим отрядом на Корабельную сторону, предместье Севастополя, отделяющее западную отлогость Малахова кургана от Южной бухты. Часть изб и домиков этой стороны была уже давно в полуразрушенном состоянии, а часть уцелела. Прорвавшиеся французы засели в этих домиках и поражали убийственным огнем русских, отброшенных от потерянной батареи Жерве. Гарнье сейчас же послал одного за другим трех гонцов к генералу Отмару с требованием немедленной присылки подкреплений; в противном случае, писал он в записке, "я буду раздавлен скоро". Все три унтер-офицера, которых он послал в качестве гонцов, были перебиты. Гарнье послал четвертого, - тот добрался до генерала, но слишком поздно: батарея Жерве была взята русскими обратно. Вот как произошло это событие, собственно и предрешившее полный проигрыш всего предприятия генерала Пелисье.

Положение русских после взятия батареи Жерве казалось отчаянным. Будищев, так искусно все эти часы управлявший артиллерийским огнем своей батареи и всего 3-го бастиона, был убит штуцерной пулей. Ниоткуда подмоги не было видно. Новые и новые потоки атакующих французов, избиваемые, правда, по пути нещадно, все-таки устремлялись по той же дороге, по которой прошел Гарнье. Если бы не удалось выбить французов из домов и изб, где они засели (уже в тылу взятой ими батареи Жерве), и если бы генералу Отмару удалось провести сильные подкрепления молившему об этом Гарнье, то, почти несомненно, Севастополь был бы взят союзниками в этот день. В этот наиболее критический момент кровавого дня внезапно пришло спасение. Примчался Хрулев.

Степан Александрович Хрулев, сделавший все, что мог, для обороны Камчатскою люнета с первого же момента его создания, прославился блестящей вылазкой в ночь с 10(22) на 11(23) марта, когда в ночном бою русский отряд под его предводительством ворвался в противоположную французскую траншею, перебив часть ее защитников, и развалил земляные укрепления. Мы упомянули уже в своем месте о том, как до последней минуты он оборонял затем Камчатский люнет и соседние два редута вплоть до того момента, когда пришлось оставить эти укрепления. Его не очень любил М. Д. Горчаков, помнивший, что Хрулев был очень близок с Карлом Шильдером и что вместе с Шильдером Хрулев всегда негодовал на умышленно вялое ведение операций против Силистрии. Севастопольские подвиги Хрулева заставили Горчакова забыть и это давнишнее свое нерасположение и февральскую неудачу Хрулева под Евпаторией. Теперь, в день общего штурма 6(18) июня, Хрулев должен был показать себя на своем ответственном посту: ведь генерал Горчаков назначил его еще 5(17) мая начальником двух отделений оборонительной линии - 1-го и 2-го. В распоряжении Хрулева была та моральная сила, которой не было и в помине ни у Горчакова, ни у барона Остен-Сакена, ни у всего их штаба: любовь к нему солдат всех тех полков, с которыми он побывал в деле. Конечно, это не было то чувство личной привязанности, тесно связанное с благоговейным и беспредельным доверием, которое, например, было у матросов к Нахимову, победоносному флотоводцу; не было у Хрулева и такой громкой славы, как у синопского героя. Но имя Хрулева говорило солдатам больше, чем имена даже таких храбрецов, как Виктор Васильчиков или Александр Петрович Хрущев. Манера держаться и говорить с солдатами, свойственная Хрулеву, очень сильно ему помогала. В штурм 6(18) июня эта великая моральная сила Хрулева была им пущена в ход в самый грозный момент боя и спасла Малахов курган.

Хрулев уже с ночи объезжал всю оборонительную линию, проявляя свойственные ему энергию и распорядительность.

Подъезжая к батарее Жерве, Хрулев не только увидел, что она в руках французов, но убедился, что французы уже прорвались в тылу взятой ими батареи на Корабельную сторону и захватили жилые постройки на правом склоне Малахова кургана и что, значит, Малахову кургану, отстреливающемуся с фронта, грозит обхват с тыла. Грозная опасность момента толкнула Хрулева на отчаянный риск. Он был один, войск поблизости не было. Вдруг он увидел роту солдат, как ему показалось, человек в полтораста (на самом деле их было 138). Это были солдаты Севского полка, как раз окончившие перевозку орудий на 3-е отделение мушкетной оборонительной линии. Дальше последовало много раз описанное, в самом деле изумительное событие, которое, как и всегда, правдивее и точнее всего рассказано бывшим тут же по соседству, на Малаховом кургане, Тотлебеном: "Схватив возвращающуюся с работы 5-ю мушкетерскую роту Севского полка... под командою штабс-капитана Островского, он (Хрулев. - Е. Т.) построил ее за ретраншементами и со словами: "Благодетели мои! В штыки! За мною! Дивизия идет на помощь!" двинул ее на неприятеля. Воодушевленные любимым начальником, солдаты бросились без выстрела в штыки. Вслед за этою ротою, по приказанию генерала Хрулева, устремились на неприятеля и остатки Полтавского батальона, предводимые капитаном Горном. Французы встретили наши войска сильным ружейным огнем из дверей и окон домиков. Здесь загорелся жестокий рукопашный бой. Французы защищались с отчаянною храбростью; каждый домик приходилось брать приступом. Наши солдаты влезали на крыши, разбирали их, поражали камнями засевших в домиках французов, врывались в окна и двери и наконец выбили французов, захватив у них в плен 1 штаб-офицера, 8 обер-офицеров и около 100 нижних чинов"{30}. Остальные были перебиты, бежать из домиков не удалось почти никому. Вслед за тем наступила и очередь батареи Жерве, где засели с отчаянной храбростью оборонявшиеся французы. На помощь ничтожной кучке пошедших за Хрулевым солдат подоспели шесть рот Якутского полка. Батарея Жерве была взята приступом. Русские, ворвавшись на батарею, вступили в яростный рукопашный бой, перебили большую часть французов, немногие уцелевшие бросились спасаться бегством. Батарея была прочно обеспечена за взявшими ее ротами. "К сожалению, победа наша на этом пункте была сопряжена с чувствительными потерями. Более других пострадала покрывшая себя славой 5-я рота Севского полка, в которой из 138 человек осталось только лишь 33"{31}.

Следует сказать, что Тотлебен, соединивший Малахов курган (именно бастион Корнилова) оборонительной стенкой, а также траншеей со 2 и 3-м бастионами, скрыл после этого задние валы за этими бастионами и этим превратил их из редутов в люнеты, открытые с горжи. С. А. Хрулев, став начальником оборонительной линии, упрашивал Тотлебена сделать то же самое и с Малаховым курганом, настаивая, что если каким нибудь образом французы ворвутся на курган с фронта, то их уже оттуда не выбьешь с тыла, потому что редут отделен и защищен тоже и с тыла рвами и укреплениями. Но Тотлебен был непреклонен. И после штурма 6(18) июня он особенно утвердился в своем мнении, указывая, что именно благодаря укреплениям с тыла французам, уже прорвавшимся через батарею Жерве в тыл Малахова, не удалось его взять, и Хрулев поэтому мог подоспеть и разгромить их. Но впоследствии, после окончательного штурма 27 августа (8 сентября), Хрулев и сторонники его мнения настаивали, что если бы Малахов курган был не редутом, а люнетом, то русские могли бы успеть прорваться через открытую горжу с тыла и штыками выбить оттуда войска Мак-Магона. Это дало право одному из защитников Севастополя сказать, что последствия "6 июня говорили в пользу Тотлебена, 27 августа оправдывали Хрулева"{32}.

Отдельные части дивизии Отмара, не желавшего примириться с потерей батареи Жерве, делали еще повторные попытки штурмовать эту позицию. Сюда подоспел Нахимов, который весь этот день появлялся, по обыкновению, в самых опасных местах. Он руководил в этот день некоторое время успешной защитой Малахова кургана. Все пространство перед бруствером батареи Жерве и Малахова кургана было так густо усеяно телами павших французов, как не было ни на каком другом участке оборонительной линии.

Генерал Ниоль, начальник бригады, к которой принадлежал Гарнье, увидел полную невозможность отобрать обратно у Хрулева и его солдат батарею Жерве и снова направил одну за другой несколько отчаянных атак непосредственно на Корниловский бастион и на верки Малахова кургана. Но и эти повторные атаки были отбиты после ожесточенной борьбы.

6

Почти одновременно главнокомандующему французской армии доложили о двух в разные моменты боя происшедших несчастиях: генерал Мэйран убит, и его войска разгромлены; генерал Брюне убит, и его войска отброшены. "Перед всем своим горестно взволнованным главным штабом Пелисье сказал: "Если бы Мэйран и Брюне не были убиты, я бы их предал военному суду""{33}. Капитан зуавов Перре, передавая это, укоряет Пелисье в несправедливости. В частности, неясно, чем (кроме неудачи) провинился Брюне, ничуть не нарушивший диспозиции главнокомандующего. Впоследствии Пелисье признавал основной причиной тяжкого поражения 18 июня именно то, что Брюне и Отмар не были поддержаны ни с правого своего фланга Мэйраном, который поторопился и был уже разбит и убит, ни с левого фланга англичанами, которые опоздали со своим выступлением. Было уже около 7 часов утра, когда Пелисье, получив известие о поражении англичан у "Большого Редана", а также о блестящем подвиге Хрулева, принял окончательное решение. Он велел армии отступить и "вернуться в параллели", т. е. в свой лагерь. Русская победа в этот день была тем самым признана полностью.

Замечу, что, по русским, а отчасти и английским свидетельствам, приказ об общем отступлении был дан вовсе не в 8 часов, а гораздо раньше - уже в 7 часов.

Французская армия обвиняла в неудаче штурма англичан. Обратимся к их действиям в этот день.

Отношения между нижними чинами союзных армий стали очень натянутыми как раз незадолго до штурма 18 июня, и особенно остро это сказалось в частях, стоявших перед Корабельной стороной. Дело в том, что, когда шла еще бомбардировка Камчатского люнета, генерал Боске получил от английского командования просьбу дать 200 человек французов для постройки прикрытия их батареи, предназначенной обстреливать люнет. И Боске дал им "двести человек, которых англичане не могли найти в своей армии", - ядовито поясняет адъютант генерала Боске, эскадронный командир Фай. "Эти двести человек не преминули выразить англичанам свое удивление, что более восьмисот человек англичан могут носить из Балаклавы на плато леса для постройки бараков, которыми мы (французы. - Е. Т.) еще не пользуемся, и что эти же самые люди неспособны к работе пред лицом неприятеля, хотя эта работа гораздо менее утомительна, чем та, которую они в самом деле делают"{34}. Подобные разговоры не способствовали развитию товарищеских чувств.

"Русские офицеры тоже у нас спрашивали, почему всегда (только. - Е. Т.) французы делают что-либо и почему они (русские. - Е. Т.) не видят англичан?"{35} Такие разговоры велись постоянно во французском лагере почти после каждого свидания с русскими во время "перемирий", объявляемых борющимися сторонами для уборки трупов после сражений. Эти нарекания на англичан были не совсем справедливы. Некоторые английские части сражались храбро. Однако не только среди французских солдат, но и среди офицерства часто проглядывало раздражение против слишком инертного поведения небольшой по размерам английской армии, стоявшей под Севастополем. После провала 6(18) июня эти нарекания значительно усилились. Ни для кого не было тайной, до какой степени раздражен Пелисье против лорда Раглана. Настроение главнокомандующего, естественно, передавалось французской армии.

"После 36 часов сильной до крайности бомбардировки (un bombardement outrance) три дивизии пошли на штурм Малаховской башни. Три раза наши колонны достигали русских батарей, три раза наши колонны отбрасывались. Сейчас Малахов еще во власти неприятеля, который, несомненно, радуется нашему поражению. Эту неудачу приписывают англичанам, которые сначала атаковали слишком медленно (lentement - подчеркнуто в рукописи. - Е. Т.) и которые вследствие своих потерь не могли выставить достаточно войска для третьей атаки. Наши потери очень значительны! Целые батальоны были сокрушены картечью. Называют большое количество генералов и высших офицеров, убитых и раненых. Генерал Пелисье только что написал командующему флотом в Камыш, чтобы сообщить ему об этом плачевном деле: "Наши потери значительны, - пишет он в конце, - но я надеюсь вскоре снова схватить зверя за шерсть". Это его собственное выражение"{36}. Так писал французский офицер Пакра своим родителям на другой день после штурма.

"Англичане, которые должны были слева (от французской дивизии Отмара. - Е. Т.) атаковать Большой Редан, подошли обычным шагом под картечью (ко рву. - Е. Т.), нашли, что ров слишком широк, и удалились, так что дивизия Отмара оказалась одна под обстрелом всех укреплений справа, слева, спереди и со стороны русского флота, - и она должна была отойти в траншеи. Все это продолжалось с 3 часов утра до 7 часов утра среди ужаснейшей канонады"{37}. Так писал 19 июня под свежим впечатлением штурма генерал Тума. Мы видим, что он в неудаче тоже явно винит англичан. А его настроения очень типичны в эти последние дни июня 1855 г. для всего французского лагеря.

Вот как объясняли английские участники штурма свою неудачу.

"Атака была плохо спланирована и еще хуже выполнена, - жалуется в своем дневнике на другой день после штурма генерал Уиндгэм: - ...враг оказался стойким и хорошо подготовленным; его орудия были заряжены, и они развили такой картечный обстрел, что все наше дело провалилось". Генерал в своем дневнике, увидевшем свет, конечно, много лет спустя после его смерти, подтверждает то, что мы уже знаем из других вполне достоверных источников: английские солдаты в некоторых частях отказались 18 июня идти на штурм, и отчасти это объяснялось недоверием к военному искусству лорда Раглана. "Я понимаю, что наши люди повели себя нехорошо. Но, несомненно, это произошло от дурного руководства атакой (mismanagement of the attack), - и возможно, что это будет хорошим уроком для офицерства, которое, кажется, всегда думает, что британская отвага все сделала и все может сделать. Но теперь британская отвага не абсолютно универсальна. Когда эта отвага налицо, то она столь же хороша, как и всякая иная отвага, а в некоторых отношениях даже лучше, но без головы (without head - подчеркнуто в подлиннике. - Е. Т.) отвага стоит очень мало"{38}.

В очень правдивых записях одного штабного офицера английской армии, не выпущенных в продажу (даже на титульном листе обозначено: for private circulation only), мы читаем такую запись под 19 июня, сделанную на другой день после штурма: "Французская неудача повлекла за собой и нашу... мы могли видеть французскую атаку на Малахов курган - и видели землю, густо покрытую трупами, когда французы отступили. Наши (английские. - Е. Т.) потери не были даже сколько-нибудь похожи на потери французов, которых выбыло из строя шесть тысяч человек, в том числе два генерала, но и у нас относительно большая пропорция убитых и раненых офицеров"{39}.

Русский огонь в течение всех этих утренних часов был так страшен, что некоторыми английскими частями овладело смятение. "Мне очень грустно сказать, что полк плохо себя повел: люди не захотели выйти из траншей". Командир, "стоя на парапете, звал их, - и ни один человек не двинулся! Он бил их своей саблей плашмя. Конечно, был такой страшный картечный огонь, подвергать которому людей едва ли стоило". Прошло всего только еще три дня после первой записи, и английский штаб-офицер пишет, уже получив более полные сведения о штурме: "На левом фланге атакующих войск генерал Эйр проник на кладбище, где оставался весь день под ужасающим огнем. Кажется, мы там устроили ложемент, - и это все, что мы выиграли, заплатив за это потерей тысячи пятисот человек, между которыми девяносто два офицера, французы же потеряли три тысячи пятьсот человек; число офицеров мне неизвестно, но выбыло три генерала"{40}.

Лорд Раглан, обидевшийся, как мы видели, на генерала Пелисье за то, что он произвольно и внезапно изменил первоначальную диспозицию и отказался от усиленной канонады перед штурмом, сам вовсе и не думал, что он обязан приказать англичанам выступить одновременно с французами. Он видел поражение дивизии Мэйрана, видел, что все атаки дивизии Брюне на Малаховом кургане отражены, что нападение части дивизии Отмара (отряда Гарнье) на батарею Жерве, после кратковременного успеха, победоносно отбито русскими, и, главное, видел, что в этих русских успехах (особенно в деле обратного отвоевания батареи Жерве) очень большую роль играет русская артиллерия, стоящая на 3-м бастионе, и, однако, в эти драгоценнейшие часы Раглан не вступал в борьбу. И только убедившись, что французы терпят тяжкий урон, он начал свою запоздавшую и уже, по существу дела, бесполезную для всего предприятия этого дня атаку против 3-го бастиона, перед которым в боевой готовности стояли его войска. Со свойственным ему простодушием лорд Раглан изложил своеобразные мотивы своего поведения в письме (частном письме, конечно отнюдь не официальном донесении), посланном английскому статс-секретарю лорду Пэнмору на другой день после битвы, когда нескончаемой вереницей, высокими перегруженными возами, отовсюду свозились трупы павших накануне французов и англичан. В этой обстановке Раглан пишет следующее: "Я всегда остерегался быть связанным с обязательством начать атаку в тот же момент, как французы, - и я чувствовал, что мне должно иметь некоторую надежду на их успех, раньше чем я пущу в ход наши войска; но когда я увидел, какое могучее сопротивление им оказывается (how stoutly they were opposed), то я рассудил, что мой долг был помочь им, начав самому нападение". Не довольствуясь этим, лорд Раглан вполне откровенно признается, что свою запоздавшую атаку он предпринял, собственно, не для того, чтобы употребить все усилия для взятия штурмом этого страшного 3-го бастиона, громящего французов с фланга, а только затем, чтобы избежать нареканий со стороны Пелисье: "Я совершенно уверен, что, если бы наши войска остались в своих траншеях, французы приписали бы свой неуспех нашему отказу принять участие в их операции". Это частное письмо напечатано было Кинглэком, которому Раглан давал часто читать самые секретные и интимные свои письма перед их отсылкой в Англию{41}. Конечно, в официальных документах это письмо обнародовано не было. Любопытнее всего, что опубликовавший это письмо друг Раглана Кинглэк, не перестающий почтительно восхищаться английским главнокомандующим, тут же хвалит его за "лояльность" по отношению к союзникам. "Имея в готовности силы для нападения на тот самый Редан (3-й бастион. - Е. Т.), который наносил свои удары французам, он (лорд Раглан. - Е. Т.) лояльно не колебался вмешаться в действие"{42}. Об умышленном опоздании лояльного Раглана не поминается. Но, конечно, нельзя рассчитывать на успех штурма, когда посылаешь людей под картечь только затем, чтобы их кровью отписаться от неприятного запроса со стороны союзника, и когда командный состав это ясно видит.

Англичане вышли из траншей и двумя колоннами двинулись на 3-й бастион. Русские расстреливали их в упор, и этот "долгий, кровавый путь", о котором говорят все очевидцы, истощил боеспособность атакующей колонны еще раньше, чем она сколько-нибудь приблизилась к укреплениям бастиона. Храбрый генерал Кэмпбелл был убит в самом начале атаки. Было перебито также много людей из английского командного состава. Английские офицеры, желая показать пример и воодушевить солдат, не проявлявших никакого порыва, шли впереди и целыми группами падали от жесточайшего огня, который прямо в движущиеся ряды направлял 3-й бастион. Растерянность и нерешительность среди нижних чинов росла с каждой минутой. По показанию наблюдателей, у солдат создалось убеждение, что не только им сегодня не взять "Большой Редан", но что они потеряют три четверти состава, пока еще только доберутся до контрэскарпов. Вскоре они убедились, что даже и такой ценой они до контрэскарпов 3-го бастиона все-таки не дойдут. С тяжелыми (и совсем бесполезными) потерями англичане были отброшены убийственным русским огнем назад. Заместивший убитого Кэмпбелла лорд Уэст признал невозможным повторение атаки. И почти одновременно была отброшена в исходные позиции и другая колонна англичан, шедшая с восточной стороны к 3-му бастиону. Тут русский огонь был таков, что абсолютно не было возможности даже самым храбрым и упорным пройти то открытое пространство, которое разделяло их от бастиона. Даже известные своей храбростью люди, вроде полковника Хиббери, писали много времени спустя об этом именно моменте поражения подступавшей с востока колонны: "Огонь был так страшен, что можно было только опустить голову и бежать как можно быстрее (one could only put ones head down and run as fast as possible)". Это была какая-то "буря картечи", говорят очевидцы, буря, буквально сметавшая прочь все, покрывавшая землю рядами трупов.

Англичане, вышедшие с штурмовыми лестницами, побросали их на землю еще при самом начале дела, когда впервые, несмотря на все усилия своих офицеров, отхлынули назад. Да и слишком уже необычным делом становился явственно для всех этот штурм "Большого Редана", слишком нелепой надежда взобраться на укрепления бастиона и штыковым боем выбить оттуда русских, когда от штурмующей колонны почти ничего не осталось бы, пока она только дошла бы до парапета.

7

А на 3-м бастионе одушевление и азарт борьбы неудержимо увлекали русских солдат. Ощущение большой победы овладело ими после подвига Хрулева и его солдат, уничтоживших французов на батарее Жерве и в занятых ими домиках на Корабельной стороне. Ведь 3-й бастион направлял свой огонь сначала всецело в сторону французов, против частей дивизий Отмара и Брюне, силившихся прорваться у Малахова кургана и у батарей Жерве, и ликовал, участвуя так деятельно в хрулевской победе и во всех русских успехах против французов на всем этом левом фланге русской оборонительной линии. Теперь, когда с нажимом французов уже почти справились, 3-й бастион мог полностью направить весь огонь своих мощных батарей на собравшихся наконец выступить англичан.

Второстепенная операция англичан (нападение на батареи, стоявшие на Пересыпи) была еще раньше ликвидирована батареями Охотского и Томского полков. Ни на Пересыпи, ни на 3-м бастионе дело не дошло до штыкового боя на самых укреплениях по той простой причине, что англичане отступили, гонимые огнем русских батарей, с полдороги.

Впоследствии во французской прессе раздавались жалобы, что англичане не отнеслись серьезно к делу штурма и даже не взяли с собой штурмовых лестниц и фашин. Но, во-первых, у нас есть показания, что лестницы англичанами были взяты (хотя, правда, тотчас брошены на землю при первой же неудачной попытке приблизиться к бастиону), и, во-вторых, совершенно правильны слова русского офицера П. Алабина, участника этого сражения: "Обвиняют англичан и в том, что они забыли взять с собой фашины, когда шли на штурм. Правда, на всем поле, усеянном трупами англичан, их оружием и амуницией, не видал я ни одной фашины, но какую пользу они могли бы принести англичанам, когда никто из них даже не добежал до рва 3-го бастиона и отважнейшие легли костьми не далее, как у засеки, что пред его исходящим углом"{43}.

В письме к своей матери от 21 июня английский генерал сэр Даниэль Лэйсонс дает еще не полные подсчеты английских потерь в день штурма: 17 офицеров убито, 70 ранено и 1450 человек рядовых убито и ранено. Лэйсонс дает понять, как нелестно судили в эти дни в английском лагере о действиях лорда Раглана: "Всякий признает, что данная нам задача была невозможна; мы сделали все, что могли, и прошли через такой страшный картечный огонь, через который когда-либо только проходили войска раньше"{44}. На самом деле, как увидим дальше, английские потери были гораздо больше, чем полагал Лэйсонс.

"Мы пережили ужасный день. После двенадцатичасовой стрельбы наши инженеры вообразили (fancied), что неприятельские орудия приведены к молчанию; поэтому нам было велено штурмовать редан (3-й бастион. - Е. Т.) и Садовые батареи (Пересыпь. - Е. Т.)", - пишет Лэйсонс уже не матери, а своей сестре вечером 18 июня. Предводительствуя одной из штурмовых колонн (в 1000 человек), Лэйсонс должен был двигаться с ней по совсем открытому месту, причем необходимо было пройти около "800 ярдов" (342 сажени приблизительно). "Мои солдаты и офицеры падали дюжинами", - пишет генерал. Когда колонна приблизилась к брустверу, она была так ослаблена в составе, что и речи не могло быть о штурме бастиона. Подоспели еще две колонны, но и они оказались не в лучшем состоянии. "Почти все люди вокруг меня были убиты или ранены... В конце концов у меня осталось пять-шесть человек, и я тогда подумал, что время уходить. Всю дорогу русские нас обстреливали в тыл... Мы потеряли около сорока офицеров и много людей, говорят, три тысячи, но, я думаю, это преувеличение. Русские были прекрасно подготовлены для встречи с нами; ни одно их орудие не было приведено к молчанию; они все исправили в течение ночи... Это - большое поражение... Я не думаю, чтобы нас опять позвали на штурм... В некоторых из наших полков осталось только по два офицера"{45}.

Замечу, что, по показаниям других участников штурма, англичанам от их позиций до бруствера 3-го бастиона приходилось 18 июня пройти гораздо меньше от 470 до 500 ярдов, т. е. около 200-213 саженей, а вовсе не "800 ярдов", о которых пишет генерал Лэйсонс{46}. Впрочем, речь могла идти о разных исходных пунктах английского расположения, откуда направлялись приступы.

Французы, по официальным подсчетам, потеряли 17-18 июня убитыми и выбывшими из строя 3553 человека, а англичане - 1728 человек{47}. Русские потеряли за эти два дня (во время длившейся почти сутки бомбардировки 17-го и во время штурма 18 июня) 783 убитыми, 3197 ранеными, 850 контуженными. При этом нужно заметить, что русские потери 17-го были больше, чем во время штурма 18-го, а союзники, напротив, больше всего потеряли во время штурма.

Цифры, которые приводятся на основании позднейших данных отдельными участниками военных действий, всегда значительно выше официальных. Вот цифры, которые дает артиллерист, поручик 8-й батареи Милошевич для трех дней от 5(17) по 7(19) июня: у русских выбыло из строя 95 офицеров и 4745 нижних чинов, у неприятеля - около 7000 человек, в том числе три генерала (Мэйран, Брюне и Джон Кэмпбелл){48}. Русские потери показаны более или менее в согласии с официальной цифрой, потери союзников - выше, чем по их официальным данным. Французские офицеры в разговорах с русскими во время большого перемирия начала 1856 г. были довольно откровенны, и русские узнали о штурме 18 июня кое-что новое. Могли узнать и новые цифры.

8

Радостное волнение овладевало постепенно русской армией; с бастиона на бастион перелетало подтверждаемое ежеминутно новыми и новыми подробностями известие о полной победе, о том, что штурм отбит на всех пунктах, что неприятелю не помогли ни страшная бомбардировка днем 17-го и в ночь с 17 на 18 июня, ни густые массы пущенных в дело штурмующих колонн, ни бесспорная храбрость французских дивизий. "По гарнизону как будто бы пробежала какая-то особая сила одушевления, уверенности, отваги. Все улыбаются, друг друга поздравляют. Солдатики поглядывают через амбразуры, смеются и острят; идут разговоры; один рассказывает, как от его выстрела в упор француз проклятый... три раза перекувыркнулся; другой - как в него уже штыком размахнулся ,,турок" (зуав. - Е. Т.), да успел он увернуться и сам полоснул ,,турку" в брюхо. ,,Да, братцы, - прибавляет третий, - а небось как в ров свалился, да деться некуда, так ружье бросил, да руки протягивает, да так-то жалостно головой мотает. Что ж, хоть нехристь, а пардон дать надо, когда ружье бросил. Вытащили его на бастион, да и повеселел же как, братцы, смеется, тоже жить хочется, тоже ведь, братцы, служба!""{49}

Эта сцена очень типична для солдатских настроений после победоносного отбития штурма 6(18) июня. Наблюдателей поражало полнейшее отсутствие у русских солдат чего бы то ни было похожего на злобу к неприятелю. От победы русские люди не только повеселели, но и подобрели.

Русские матросы и солдаты в день победы 6(18) июня и затем в течение всего июня и июля прямо превосходили самих себя. Подбодренные успехом, они совсем, казалось, утратили всякое представление об опасности. Вообще для всякого, кто изучает историю этой войны, очень скоро становится ясным, что совсем не основательно выделять матроса Кошку или того или иного из прославившихся рядовых защитников Севастополя в качестве некоего исключения. Это были именно образчики, типовые явления. Вот, например, что мы читаем в суховатых, деловитых записках князя Виктора Илларионовича Васильчикова, начальника штаба севастопольского гарнизона. Вспомним, что он и сам с полной готовностью ежедневно подставлял свой лоб под пулю и ни к каким восторгам ни по поводу своего, ни по поводу чужого геройства не был склонен ни в малейшей степени. Да и говорит он о поступке солдат Алексопольского (31-го пехотного) полка наскоро, между прочим, потому что просто пришлось к слову, при рассказе о том, как французы сейчас после провала 6(18) июня пытались покончить с особенно важными бастионами: "Французы обставили всю Камчатку (Камчатский люнет. - Е. Т.) сильною артиллериею, которая громила как Малахов курган, так и несчастный 2-й бастион, который, несмотря на свое невыгодное положение, действительно геройски боролся против сильнейшего врага. Каждый день бастион этот представлял груду развалин, которые при огромных потерях исправлялись за ночь; подбитые орудия заменялись новыми, и к рассвету обновившийся бастион снова открывал огонь и боролся до ночи, разрывая лопатами засыпанные амбразуры. Чтобы дать понять о том жестоком огне, какой постоянно производился по этому направлению, расскажу я происшествие, случившееся с Алексопольским батальоном. На случай штурма, для действия по неприятельским колоннам, если б им удалось занять 2-й бастион (что было более чем вероятно), Тотлебен проектировал 3-орудийную батарею на углу оборонительной стенки 1-го бастиона. Батарея эта должна была действовать картечью по горже 2-го бастиона и поражать во фланг неприятеля, который стал бы дебушировать из-за этой горжи. Французы заметили это сооружение и старались ему помешать, что исполнялось ими так тщательно, что днем на этой батарее работать было невозможно, да и ночью надо было насыпать землю как можно скорее, не оставаясь долгое время под выстрелами. Батальон Алексопольского полка был назначен на такую ночную работу. Люди должны были насыпать мешки землею, принести их на место, высыпать на батарею и удалиться. В ту минуту, как подходил батальон к месту работы, французы усилили огонь; чтобы не подвергать батальон напрасной потере, начальник отделения приказал отвести людей назад и подождать, пока огонь утихнет. Батальон был отведен. Но люди, прождавши некоторое время, без приказания и без офицеров схватили мешки и пошли высыпать их на батарею. Несмотря на непродолжительность работы, из батальона выбыло 60 человек"{50}.

Есть и еще показание, что в первое время после победы 6 (18) июня матросы и солдаты неоднократно нарушали подобным же образом дисциплину и иногда совсем безумно рисковали головой, находя, что начальство слишком осторожно. В них вселилась в эти дни какая-то уверенность, что непременно удастся спасти Севастополь. Массовое геройство алексопольцев, о которых рассказал Васильчиков, или хрулевских 138 "благодетелей" Севского полка, ни секунды не теряя бросившихся за Хрулевым прямо на смерть, чтобы отбить у французов батарею Жерве, не прославило имени ни одного из них. А разве они думали о своей личной славе, отдавая свою жизнь? Говорить о всех случаях индивидуального героизма матросов и солдат в день штурма 6(18) июня значило бы выйти за всякие пределы и вместо главы из книги написать целую специальную книгу. Но хочется лишь подчеркнуть, что среди этих случаев встречаются и такие, которые отмечены не только самоотверженной храбростью человека, но и особым отношением к врагу, проявленным в совсем исключительных условиях. Для примера приведем только одно из соответствующих показаний наших источников. Дело идет о финале английского наступления на 3-й бастион: "Один английский офицер удерживал своих отбегавших солдат почти у самой нашей батареи, силясь водворить порядок в расстроенных рядах и еще раз попытать счастья на бруствере русского укрепления. Но усилия его были напрасны. Все бежали, и он остался сзади всех! - Ребята, - крикнул командир Охотского полка, полковник Малевский, стоя на банкете Брылкиной батареи: - смотри! Отстал ведь офицер? - Отстал, ваше высокородие! - крикнуло несколько радостных голосов... Рядовой 7-й егерской роты Гладиков бросился в амбразуру, мгновенно добежал до англичанина, вдогонку ударил его прикладом по шее, так что тот повалился, обезоружил и потащил на бастион. Бывшие неподалеку англичане открыли по ним сильный огонь". Гладиков так передавал о своем затруднении: "Что делать? Либо от пули пропадешь, либо этот детина опомнится, да драку затеет! Хоть бы помочи где дождаться!" Недалеко был небольшой ров ложемента. "Гладиков дотащил до него англичанина, столкнул его и сам прыгнул в ровик, но в этот момент был ранен двумя пулями, в ногу, а английский офицер - пулею же в голову. Не теряя времени, Гладиков показал англичанину, что надо сделать ему перевязку, снял у него с шеи платок и перевязал ему голову, своих же ран нечем и некогда было перевязывать. Не поднимаясь из рва, держа одною рукою англичанина, Гладиков другою давай разбирать ложемент, чтобы перелезть на свою сторону; но едва они перелезли через полуразобранный бруствер, как ядро полевого неприятельского орудия, нарочно, по-видимому, направленное на их убежище, ударило в стену ложемента и навалило на них груду камней, сильно контузив Гладикова в плечо и руку. Наши поспешили ответить врагу несколькими ядрами, и Гладиков, между тем, притащил полуживого, измученного англичанина прямо к командиру полка: вот он, подхватил!" Англичанин был спасен, а израненный Гладиков "со слезами умолял не отсылать его в госпиталь, а позволить лечиться при полку"{51}.

Женщины соперничали с мужчинами: "Во время боя жара была неимоверная и дала случай солдаткам и матроскам выказать всю силу самоотвержения и смелости русских женщин... они разносили под градом пуль сперва квас, а когда не хватило квасу - воду в самые жаркие места схватки"{52}, расплачиваясь за это жизнью или увечьями.

Увлечение наших матросов и солдат победой было до такой степени сильно, что они никак не могли остановиться, несмотря на приказы начальства. Вот впечатления очевидца. Русские только что отняли у французов батарею Жерве и бросились дальше преследовать их, прямо под французские батареи, не слушая приказа остановиться. "Солдаты хохотали, в восторге от победы, сыпали каламбуры, колотили защищавшихся, гнали бегущих!.. Человек сто бросились в амбразуры за французами и преследовали их до самых траншей. Игра эта была весьма опасна. С минуты на минуту можно было ждать, что неприятель обопрется на свои резервы и с помощью их немедленно перейдет в наступление. Подполковник Навашин велел трубить сигнал... Куда тебе! Слышать не хотят!.. кричат: Бить саранчу проклятую, насмерть! Нечего отступать! - повторяют упоенные успехом солдаты. Подполковник... и другие начальники побежали и сами насилу заставили отступить"{53}.

Стоит лишь вспомнить, что именно они собирались мчаться немедленно штурмовать густо уставленный пушками крупнейших калибров Камчатский люнет, бывший с 7 июня в руках французов, и вся сила неистового, наступательного порыва, обуявшая русских солдат, станет для нас ясна.

9

Растерянность и раздражение царили в лагере союзников. Сейчас же после поражения 18 июня генерал Пелисье написал письмо Раглану, который потом "открыто жаловался на несправедливость этого послания"{54}. Я не нашел этого письма ни в английской, ни во французской документации. Подавленный сознанием того, что именно он оказывается в глазах армии чуть ли не главным виновником несчастья, Раглан слег.

Образ действия лорда Раглана подвергся жестокой критике не только во французском лагере, но и в английском. "Нет сомнения, что если бы мы взяли Редан (т. е. 3-й бастион. - Е. Т.), то мы не могли бы удержать его, поскольку Малахов курган был во власти русских; а так как французам не удалась их атака, то мы не должны были бы производить свое нападение, кроме разве цели создать диверсию". Так судили офицеры, участвовавшие в деле, вроде Кавендиша Тейлора{55}. Но если уж Раглан хотел произвести диверсию, то совершенно необъяснимо, почему он сознательно и предумышленно запоздал со своим выступлением. Свита Раглана старалась смягчить ропот и критику, сообщая офицерству о том, что главнокомандующий слег в постель после несчастного дня 18 июня, что он и физически заболел и что болезнь принимает нехороший оборот. Болезнь его к 26 июня прошла, и 26-го утром он работал нормально.

Вечером 26-го он почувствовал снова недомогание, и на этот раз болезнь уже скрутила его очень быстро. 28 июня 1855 г. он скончался. Окружающие единодушно утверждали, что его убило поражение союзной армии, понесенное ею 18 июня. "Лорд Раглан умер от огорчения и подавившей его тревоги, умер как жертва неподготовленности Англии к войне", - говорит в своих воспоминаниях генерал Вуд. Не все так мягко говорили и писали о скончавшемся английском главнокомандующем, главная вина которого была, конечно, в том, что он взял на себя такую колоссальную задачу, безмерно превышавшую его силы. Но не только он сам, а и те, кто его назначил, считали чем-то само собой разумеющимся, что если генерал принадлежит к такому аристократическому роду, как Бьюфорты Рагланы, да еще к тому же достиг почти конца седьмого десятка лет, то он имеет по справедливости все права на первое место, и единственным его конкурентом может явиться лишь другой генерал, не менее высокого аристократического происхождения, чем Бьюфорты, и притом если, например, ему уже пошел не седьмой, а восьмой десяток. А так как такого, более счастливого кандидата не оказалось, то назначение Раглана было в свое время принято и им самим, и окружавшим его обществом, и армией, и прессой как нечто отвечающее требованиям элементарной справедливости и не подлежащее оспариванию.

Но теперь горы трупов, которых никак не успевали зарывать целые рабочие роты, безмолвно и тем более красноречиво говорили против такого способа назначения верховного вождя действующей армии.

"Сегодня утром мы услышали о смерти бедного лорда Раглана; он умер прошедшей ночью от диареи, осложненной - это наиболее вероятно - душевной тревогой и разочарованием", - читаем мы в письме генерала Лэйсонса к его сестре от 29 июня. А спустя несколько дней с обычным своим лаконизмом он прибавляет (уже в письме к матери): "Бедного старого лорда Раглана очень жалеют. Что бы люди ни говорили о нем как о генерале, всякий его уважал и любил как человека"{57}. Даже недурно к нему относившиеся офицеры (на другой же день после его смерти) не могли заставить себя говорить о нем вполне серьезно. "Бедный старик, которого так много порицали и который так много лет обладал такой большой властью! Очень милый человек, в высшей степени аристократических тенденций. Я не сомневаюсь, что он верил в то, что весь свет, с тем, что произрастает (на земле. - Е. Т.) и живет в воде (with leakes and fishes), был специально придуман для отпрысков семьи Бьюфортов и других знатных домов", - читаем мы в уже цитированной, не поступившей в продажу книге воспоминаний штабного офицера (юмористически приводящего тут в сокращенном виде библейский стих). "Потеря нашего командира при нынешних обстоятельствах ставит нас в очень затруднительное положение, так как я сомневаюсь, был ли кто-нибудь, кто пользовался его полным доверием и кто был бы знаком со всеми его планами, если он имел таковые (if he had any)"{58}.

Во французском лагере напутствия покойнику были в большинстве случаев того же характера, что и в дневнике генерала Тума: "Вот и лорд Раглан внезапно умер позавчера. Может быть, это изменит кое-что. Следовало бы воспользоваться этим обстоятельством, чтобы впредь иметь лишь одного главнокомандующего. Довольно странно, что мы, имеющие здесь 130 тысяч человек, находимся в зависимости от 25 тысяч англичан, которые ничего не делают"{59}.

Неудача союзников во время штурма 6(18) июня окончательно деморализовала сардинский отряд, хотя Пелисье благоразумно их на штурм совсем не повел. Необычайно любопытно читать, как севастопольские несокрушимые люди, все эти нахимовские и хрулевские львы, которых надо было раньше истребить, а уж потом взять Севастополь, изумлялись, наблюдая сардинские войска, прибывшие "помогать" союзникам. Редко когда сталкивались на поле брани такие до курьеза несхожие люди, такие, в самом деле, антиподы, как русский сподвижник Нахимова и привезенный сюда для совсем непонятной ему цели, несчастный во всех отношениях пьемонтский арендатор или шелкодел, которому приказывают взять, по возможности безотлагательно, Малахов курган. Но, впрочем, употребленное мною слово "сталкивались" не очень точно: вовсе они с русскими и не сталкивались, а когда начальство их "сталкивало", то они обыкновенно бросались наутек, развивая предельную скорость. "К нам передается довольно много неприятелей; в том числе есть и сардинцы, которые стояли на Черной речке, и когда узнали про неудавшийся штурм, то прислали сказать главнокомандующему, чтоб он их оттуда взял, а не то они сами уйдут; потому что боятся, что русские сделают наступательное движение. Вот сволочь-то!"{60} - с удивлением добавляет русский моряк, который вообще не гнался в своих письмах за изысканностью в квалификациях.

Сардинцы, которые почти в полном своем составе стояли в эти грозные дни на Черной речке, т. е. в относительной безопасности, впали в самом деле в полнейшую панику. Они, как сказано, сначала потребовали, чтобы их увели прочь. Но так как ни их генерал Ла-Мармора, ни подавно сам Пелисье такого приказа не отдали, то сардинский корпус без всякого боя просто поворотил направо кругом и беглым маршем ушел в свой лагерь. Русские даже не сразу поняли, что это перед ними происходит. "Когда наши образумились, то неприятель был уже далеко, и доказательством того, что они торопились, служит то, что неприятель оставил на месте часть своих обозов. Через несколько дней один передавшийся сардинец говорил, что если бы наши двинулись вперед, то они непременно положили бы оружие"{61}. Эти итальянские солдаты и дальше вели себя точно так же. Страшный день штурма 6(18) июня окончательно безнадежно лишил их всякого самообладания. Они не хотели сражаться, и это решение было, по-видимому, непоколебимо, что не помешало злополучным жертвам кавуровской дипломатии погибать сотнями и тысячами от холеры, от гнилой лихорадки, от изнурительных работ и от русских бомб и ядер, которые их находили даже в их лагере. Многие вернулись в Италию инвалидами, а слишком многие и вовсе не вернулись.

В Петербурге подъем духа после первых известий об отбитии штурма был очень большой, хотя люди, оценивающие всю обстановку войны, и предостерегали от увлечений. "Удачно отбитый 6-го числа штурм в Севастополе очень всех порадовал... Эта первая удача сильно возвысила дух гарнизона. Что за собрание героев!.. С известием об отбитии штурма приехал Аркадий Столыпин. Он говорит, что положение Севастополя, несмотря на последнюю удачу, весьма опасно. Недостаток у нас в людях и в порохе. Неприятель тоже, по-видимому, не имеет во всем полного довольства и, кроме того, так же как и мы, делает ошибки". Так писал в интимном своем дневнике князь Д. А. Оболенский{62}.

10

Конечно, успех русской армии 18 июня не мог тотчас же не отразиться и на тех бесконечных дипломатических переговорах в Вене, которые как начались, да и то неофициально, в декабре 1854 г., так и не могли никак не только окончиться положительным результатом, но даже сдвинуться с мертвой точки и фактически оборвались 22 апреля 1855 г. В этих переговорах из четырех участников двое (французский посол Буркнэ и английский - Уэстморлэнд) по-прежнему определенно не желали конца войны и делали все, чтобы сорвать переговоры, потому что это заставило бы Австрию, в силу договора 2 декабря 1854 г., связывавшего ее с Англией и Францией, выступить с оружием в руках против России. Третий участник совещаний - австрийский министр иностранных дел Буоль - колебался. С одной стороны, он считал, что Австрии выгодно выступить против России, потому что тогда можно было надеяться получить в награду от западных держав разрешение произвести аннексию Молдавии и Валахии к Габсбургской державе. А с другой стороны, ничем не истребимый инстинктивный страх перед Россией затруднял все дипломатические движения Буоля. От России всего можно ожидать. Сегодня она слаба, а завтра вдруг окажется сильной! Буоль с тревогой поглядывал на Крым, досадуя на медленность в действиях союзников.

И вдруг в Вене узнали о кровопролитном штурме 18 июня и полном его провале. Тон графа Буоля по отношению к четвертому участнику венских совещаний, русскому послу князю Александру Михайловичу Горчакову, круто изменился. "Я нашел господина министра иностранных дел в особенно предупредительном настроении духа, - иронически пишет Горчаков в Петербург, куда он так часто доносил о наглом и вызывающем поведении Буоля, - его политические симпатии подвергаются воздействию со стороны событий (la pression des и влиянию воли его государя. Граф Буоль ни слеп, ни глух, и ему невозможно не признавать очевидного факта общего ликования вокруг него и во всей стране вследствие перспектив лучших отношений между обеими империями"{63}. Не только Буоль, но и Франц-Иосиф и вся правящая верхушка в Австрии были явно смущены, а отчасти и испуганы исходом штурма 18 июня.

В Париже и Лондоне констатировали, что дух защитников Севастополя, к удивлению, ничуть не сломлен всеми ужасами, которые они перенесли от начала осады.

С фронта писали во Францию и в Англию, что русские с каждым месяцем дерутся не хуже, а лучше.

О русских защитниках крепости пишет в дневнике французский генерал Вимпфен: "Их энергичная и умная оборона заставляет нас уважать нацию, против которой у нас никогда не было серьезных обид... Мы все теперь уважаем солдат, которые сражаются храбро и лояльно. Мы выступаем против этого врага только по приказу, без большого энтузиазма, и потому, что желаем покончить с бедствиями осады"{64}.

Французское офицерство но скрывало, в частности, своего восхищения перед Тотлебеном. Эскадронный командир Фай, адъютант Боске, говорит в своих воспоминаниях: "Таким образом, русские нас опережали на всех тех пунктах, которые мы имели намерение занять. Несомненно, они были искусны, но надлежит прибавить, что они очень хорошо были обслуживаемы своими шпионами". А сам Боске еще в дни постройки Селенгинского и Волынского редутов писал: "Поистине кажется, что русский инженер день за днем дает ответ на все наши идеи, на все наши проекты, так, как если бы он сам присутствовал на наших совещаниях... Не оказывая несправедливости его уму, слишком хорошо доказанному, я думаю, особенно теперь, о шпионах..."{65} "Хитрость", "доказанный ум", "искусный шпионаж" - можно было приводить какие угодно объяснения, но факт был налицо: перед союзниками были страшные противники. А что эти противники ни во что ставили свою жизнь, когда речь шла о выполнении воинского долга, - это было фактом настолько неоспоримым, что незачем было даже трудиться выдумывать объяснения.

Англичане, очень скупые на эпитеты, когда приходится хвалить врага, заговорили о русских матросах и солдатах так, как редко о ком когда-либо говорили.

"Я не могу поверить, что какое бы то ни было большое бедствие может сломить Россию. Это великий народ (it is a great nationality); несомненно, он не в нашем вкусе, но таков факт. Никакой враг не осмелится вторгнуться на его территорию, если не считать захвата таких ничтожных кусочков, какие мы теперь заняли (beyond such small nibbles as we are now making)". Так писал в том же июне 1855 г. состоявший при генерале Коллине Кэмпбелле "майором-адъютантом" автор уже цитированной выше, не предназначенной для продажи книги о Крымской войне{66}. Писал он это в интимном письме к другу.

Глава ХV. Смерть Нахимова

1

Июнь 1855 г. принес защитникам Севастополя не только радость победы, но и два несчастья. Контуженный в день штурма Тотлебен перемогался и не хотел лечь в постель. Через два дня, 8(20) июня, осматривая батарею Жерве, он был очень тяжело ранен, и его увезли из Севастополя.

Боялись смерти Тотлебена. Но рок сохранил его и для новых блестящих достижений, для взятия Плевны в 1877 г., и для черного в его биографии года, о котором можно только повторить слова В. Г. Короленко: "В 1879-80 году в Одессе генерал-губернаторствовал знаменитый военный инженер и стратег Тотлебен. Злая русская судьба пожелала, чтобы свою блестящую репутацию воина генерал этот завершил далеко не блестящей административной деятельностью. Знаменитым генералом управлял пресловутый Панютин, по внушению которого, хотя за нравственной ответственностью самого генерала, в Одессе началась памятная оргия административных ссылок. Слишком поздно, только уезжая из Одессы, понял Тотлебен, в чьих руках он был орудием, и с отчаянием и яростью публично набросился тогда на опозорившего его седины гнусного человека..."

Но в июне 1855 г., когда тяжко раненного Тотлебена увозили из Севастополя, еще светла и ничем не запятнана была его молодая слава, и велика была скорбь защитников крепости. Их ждал в том же месяце еще более сокрушительный удар.

Во время штурма 6(18) июня Нахимов побывал и в самом опасном месте - на Малаховом кургане, уже после Хрулева. Французы ворвались было снова на подступы к кургану, ряд командиров был переколот немедленно, солдаты сбились в кучу... Нахимов и два его адъютанта скомандовали: "В штыки!" - и выбили французов. Для присутствовавших непонятно было, как мог уцелеть Нахимов в этот день. Подвиг Нахимова произошел уже после хрулевской контратаки, и Нахимов, таким образом, довершил в этот день дело спасения Малахова кургана, начатое Хрулевым.

Вообще это кровавое поражение союзников 6(18) июня 1855 г. покрыло новой славой имя Нахимова. Малахов курган только потому и мог быть отбит и остался в руках русских, что Нахимов вовремя измыслил и осуществил устройство особого, нового моста, укрепленного на бочках, по которому в решительные часы перед штурмом и перешли спешно отправленные подкрепления из неатакованной непосредственно части на Корабельную сторону (где находится Малахов курган). Нахимов затеял постройку этого моста еще после первого бомбардирования Севастополя 5 октября, когда в щепки был разнесен большой мост, покоившийся на судах. Этот новый мост, на бочках, оказал неоценимые услуги, и поправлять его было несравненно легче и быстрее, чем прежний.

Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, начальник севастопольского гарнизона, был в полном восторге от поведения Нахимова и до и после блестящей русской победы, каковой даже и враги считали неудачный для них штурм 6 июня. Нужно сказать, что генерал Остен-Сакен был человеком совсем другого типа, чем, например, Меншиков или Горчаков. Как военный он был, пожалуй, еще меньше взыскан дарами природы, чем оба упомянутые главнокомандующие, последовательно друг друга сменившие за время осады. У барона Остен-Сакена было, по-видимому, в самом деле нечто вроде религиозной мании, и это обстоятельство еще более подрывало скромные умственные ресурсы этого злополучного военачальника. На гарнизон, которым он командовал, он ни малейшего влияния не имел. Ни солдаты, ни, тем более, матросы, как уже сказано раньше, просто его не знали.

Офицеры, даже склонные к мистике, перед ежечасно летавшей вокруг них и над ними огненной смертью, считали все-таки, что для молитв, бдений, коленопреклонений, акафистов, ранних обеден, поздних вечерен существует протоиерей Лебединцев, а начальнику гарнизона следует заниматься вовсе не этим, но совсем другими, гораздо более трудными, сложными и опасными делами.

После падения трех контрапрошей Остен-Сакен стал гораздо больше считаться с Нахимовым и Васильчиковым.

Нахимов, Васильчиков, Тотлебен - вот кто фактически управлял защитой весной и в начале лета 1855 г. М. Д. Горчаков уже переписывался с Александром II о сдаче Севастополя и меньше проявлял активного интереса к вопросам обороны, предоставив Остен-Сакену не управление военными действиями, потому что Остен-Сакен ничем не управлял, но издание приказов и отдачу распоряжений, которые будут продиктованы теми же Нахимовым, Васильчиковым и Тотлебеном. "7 июня граф Сакен был у меня, - читаем в дневнике одного из участников обороны, - и я просил его о некоторых разрешениях мне по разным предметам. - "Пойду домой, обдумаю это", - отвечал он, - то есть без Васильчикова и Тотлебена не может решиться разрешить сам ничего"{1}.

Остен-Сакена горячо хвалили за благочестие в Москве и Петербурге, и впоследствии клубные бары не переставали задавать ему восторженные обеды и поздравительные ужины, однако в Севастополе, во время осады, офицеры считали его хотя и богобоязненным, но совершенно бесполезным мужем и называли пренебрежительно-фамильярно Ерофеичем. А как мечтали защитники Севастополя о настоящем вожде! Как они льнули душевно к Нахимову, который один у них остался после гибели Корнилова и Истомина и после ранения Тотлебена! Как разочаровались они в тех, кто повелевал всем и владычествовал и над Тотлебеном и над подчиненными адмиралами Корниловым, Истоминым, Нахимовым! Как изверились они во всех этих придворных вельможах Меншиковых, аккуратно ведущих канцелярию и корреспонденцию Горчаковых, бьющих об пол лбом пред иконой по три раза в сутки Остен-Сакенах...

Подобно тому как в свое время Меншиков не мог не понять, что ему никак не уйти от неприятной обязанности представить Нахимова к Белому Орлу, так и Остен-Сакен и Горчаков пред лицом гарнизона, который видел, что делает ежедневно и еженощно Нахимов и что сделал он в день штурма 6(18) июня, поняли свой повелительный долг. Но надо отдать должное Остен-Сакену. Он никогда не соревновался с Нахимовым и даже не завидовал ему: слишком уж, прямо до курьеза, несоизмеримо было их моральное положение в осажденной крепости и их военное значение. И чувствуется, что и Остен-Сакен и Горчаков сами хотят греться в лучах нахимовской славы, когда мы читаем приказ по войскам, отданный после победоносного боя 6(18) июня: "Доблестная служба помощника моего, командира поста адмирала Нахимова, одушевляющего примером самоотвержения чинов морского ведомства и столь успешно распоряжающегося снабжением обороны Севастополя, известна всей России. Но не могу не упомянуть, что подкрепления, посланные на атакованную часть Севастополя, разделенную Южной бухтою, переходили по устроенному адмиралом Нахимовым пешеходному мосту на бочках, без чего Корабельная сторона, вмещающая в себя Малахов курган - ключ позиции, могла пасть, ибо прежний мост на судах легко (мог. - Е. Т.) быть поврежден неприятельскими выстрелами и одиннадцатидневным бомбардированием помянутое сообщение было прервано".

Ничего нового о Нахимове севастопольскому гарнизону этот приказ не сказал. Вот случайно записанный очевидцами и случайно поэтому дошедший до нас эпизод, прямо относящийся к этому кровавому дню июньской русской победы: "Каждый из храбрых защитников, после жаркого дела, осведомлялся прежде всего, жив ли Нахимов, и многие из нижних чинов не забывали своего отца-начальника даже и в предсмертных муках. Так, во время штурма 6 июня, один из рядовых пехотного графа Дибича-Забалканского полка лежал на земле близ Малахова кургана. "Ваше благородие! А ваше благородие!" - кричал он офицеру, скакавшему в город. Офицер не остановился. "Постойте, ваше благородие! - кричал тот же раненый в предсмертных муках, - я не помощи хочу просить, а важное дело есть!" Офицер возвратился к раненому, к которому в то же время подошел моряк. "Скажите, ваше благородие, адмирал Нахимов не убит?" - "Нет". - "Ну, слава богу! Я могу теперь умереть спокойно"". Это были последние слова умиравшего{2}.

Встал вопрос о новой награде Нахимову. Известно было, как бедно и скудно живет Нахимов, раздающий весь свой оклад матросам и их семьям, а особенно раненым в госпиталях. Во всяком случае решено было за день 6 июня наградить его денежно. Александр II дал ему так называемую "аренду", т. е. очень значительную ежегодную денежную выдачу, независимо от его адмиральского регулярного жалованья.

25 июня царский указ об аренде был вручен Нахимову. "Да на что мне аренда? Лучше бы они мне бомб прислали!" - с досадой сказал Нахимов, узнав об этой награде.

Он сказал это 25 июня. Бомбы ему были нужны в особенности потому, что расход боеприпасов, произведенный 6 июня, еще не был как следует пополнен, а что генерал Пелисье готовится получить близкий реванш за отбитый штурм, в этом сомнений не было.

Вообще же мечтать о том, что он будет делать с только что полученной арендой, Нахимову пришлось недолго, только три дня - от 25 до 28 июня. Но мы точно знаем эти мечты. "Удостоившись по окончании последней бомбардировки Севастополя получить в награду от государя императора значительную аренду, он только и мечтал о том, как бы эти деньги употребить с наибольшей пользой для матросов или на оборону города", - говорят нам источники{3}.

Жить ему оставалось в это время лишь несколько суток. Смерть, которой он бросал так упорно вызов за вызовом, теряя счет, уже стояла за его спиной.

2

"Берегите Тотлебена, его заменить некем, а я - что-с!" "Не беда, как вас или меня убьют, а вот жаль будет, если случится что с Тотлебеном или Васильчиковым!" Это и другое, все в том же роде Нахимов повторял настойчиво не только в разговоре с Остен-Сакеном, но всякий раз, как его убеждали не рисковать так безумно, как он стал это делать, в особенности после потери Камчатского люнета и Селенгинского и Волынского редутов. Ведь и на Камчатском люнете, в конце концов, матросы, не спрашивая, схватили его и вынесли на руках, потому что он медлил и еще несколько секунд - и он был бы или убит зуавами, или, в лучшем случае, изранен и взят в плен.

Один из храбрейших сподвижников Нахимова по защите Севастополя, князь В. И. Васильчиков, давно его пристально наблюдавший, нисколько не обманывался в тайных побуждениях адмирала: "Не подлежит сомнению, что Павел Степанович пережить падения Севастополя не желал. Оставшись один из числа сподвижников прежних доблестей флота, он искал смерти и в последнее время стал более, чем когда-либо, выставлять себя на банкетах, на вышках бастионов, привлекая внимание французских и английских стрелков многочисленной своей свитой и блеском эполет..."

Свиту он обыкновенно оставлял за бруствером, а сам выходил на банкет и долго там стоял, глядя на неприятельские батареи, "ожидая свинца", как выразился тот же Васильчиков.

Генерал-лейтенант М. И. Богданович передает слышанное им лично от адмирала П. В. Воеводского и адмирала Ф. С. Керна (бывших при Нахимове еще капитанами 1-го ранга), и их слова, так же как воспоминания Стеценко, могущественно подтверждают все, что мы знаем из других свидетельств. Нахимов в своих приказах писал, что Севастополь будет освобожден, но в действительности не имел никаких надежд. Для себя же лично он решил вопрос уже давно, и решил твердо: он погибает вместе с Севастополем.

"Если кто-либо из моряков, утомленный тревожной жизнью на бастионах, заболев и выбившись из сил, просился хоть на время на отдых, Нахимов осыпал его упреками: ,,Как-с! Вы хотите-с уйти с вашего поста? Вы должны умирать здесь, вы часовой-с, вам смены нет-с и не будет! Мы все здесь умрем; помните, что вы черноморский моряк-с и что вы защищаете родной ваш город! Мы неприятелю отдадим одни наши трупы и развалины, нам отсюда уходить нельзя-с! Я уже выбрал себе могилу, моя могила уже готова-с! Я лягу подле моего начальника Михаила Петровича Лазарева, а Корнилов и Истомин уже там лежат: они свой долг исполнили, надо и нам его исполнить!" Когда начальник одного из бастионов при посещении его части адмиралом доложил ему, что англичане заложили батарею, которая будет поражать бастион в тыл, Нахимов отвечал: "Ну, что ж такое! Не беспокойтесь, мы все здесь останемся!""

Как прежде Меншиков, так теперь Горчаков боялся даже заговаривать при Нахимове об оставлении Севастополя.

Блестящая русская победа не уменьшила пессимистического настроения главнокомандующего. Уже на другой день после отбитого штурма 6(18) июня Горчаков пишет царю о вариантах вывода гарнизона в случае оставления Севастополя. Правда, он оговаривается, что решится на это "только в крайности".

Вариантов же вывода войск существует два. Во-первых, возможно попытаться двинуться разом на неприятеля: из Севастополя ударить на Сапун-гору, где стоит главная масса английских и французских войск, и со стороны реки Черной, где стоит русская полевая армия, - и в случае удачи обе эти русские армии, разбив и отбросив неприятеля, соединятся. Этот вариант Горчаков решительно отвергает. Из Севастополя можно вывести 50 000, считая с моряками. Этим 50 тысячам пришлось бы брать могущественно укрепленные подступы к Сапун-горе с ее мощными батареями и редутами. Успех тут более чем сомнителен. Точно так же полевой армии, которой по этому варианту нужно броситься на неприятеля со стороны реки Черной, тоже пришлось бы бороться с очень сильными укреплениями, "делать штурмы, труднейшие, чем тот, при котором союзники были вчера отбиты", а между тем эта полевая русская армия еще слабее севастопольской, в ней меньше 40 000 человек. Следовательно, этот вариант не годится, он сулит колоссальные потери и вовсе не обещает успеха.

Остается второй вариант, который князь Горчаков и признает единственно исполнимым: "Из худшего надо выбирать менее пагубное": просто переправить гарнизон на Северную сторону Севастополя, оставив неприятелю Южную часть. При этой переправе, конечно, не обойдется без боя и будет потеряно, вероятно, от 10 до 15 000 человек. Но это лучше, чем потерять все... "Нападение с двух сторон, в направлении к Сапун-горе, стоило бы нам весь Севастопольский гарнизон, которому пробиться невозможно (подчеркнуто Горчаковым. - Е. Т.), и почти всех войск, еще в поле находящихся. Не только Севастополь, но и весь Крым был бы потерян". Пороха мало, приходится его расходовать "с крайней бережливостью" и допускать "усиленную пальбу только при совершенной необходимости". У Горчакова после отбития штурма пороха осталось всего на 100 000 выстрелов для 467 орудий главной оборонительной линии и 60 000 выстрелов для 1000 орудий прибрежных и вспомогательных батарей. Хорошо, если бомбардирование стихнет. Но если неприятель хоть на восемь дней усилит канонаду, "то защите Севастополя будет конец, ибо собственно для орудий по оборонительной линии, полагая по 60 выстрелов в день на орудие, нужно на 6 дней до 160 тысяч выстрелов"{4}.

"Но сам кн. Горчаков не утешал себя... розовыми надеждами. По-прежнему озабочивала его одна мысль - как уменьшить по возможности потерю в наших войсках в случае необходимости оставить Севастополь. Признавая такой печальный конец неизбежным, он не переставал обдумывать план исполнения трудного отступления на Северную сторону. По распоряжению его заготовлялись втайне материалы для постройки гигантского пловучего моста через всю ширину большой бухты на протяжении 430 саженей. Вскоре потом приступлено было и к самой постройке моста под руководством начальника инженеров ген.-м. Бухмейера, к величайшему негодованию моряков и других истых защитников Севастополя, которые не допускали ни в каком случае возможности оставить эту святыню в руках врагов"{5}.

"Узнав о намерении главнокомандующего устроить мост на рейде, Павел Степанович, опасаясь, чтобы это не поселило в гарнизоне мысли об оставлении Севастополя, сказал И. П. Комаровскому: "Видали вы подлость? Готовят мост чрез бухту - ни живым, ни мертвым отсюда не выйду-с", - повторял он - и сдержал слово"{6}.

С этим согласуется одна его заветная мечта: остаться с кучкой матросов-единомышленников где-нибудь в не взятой неприятелем укрепленной точке и, даже если город будет сдан, продолжать сражаться, пока их всех не перебьют. По своему характеру - враг полумер, он при жизни часто говаривал, что, если даже весь Севастополь будет взят, он со своими матросами продержится на Малаховом кургане еще целый месяц.

Многие странности Нахимова в последние месяцы жизни объяснились лишь потом, когда стали вспоминать и сопоставлять факты. Никто, кроме Нахимова, в Севастополе не носил эполет: французы и англичане били прежде всего в командный состав. И долго не могли понять упорства Нахимова в этом вопросе о смертельно опасных золотых адмиральских эполетах, - Нахимова, который так небрежно относился всегда к костюму и украшениям, так глубочайше равнодушен был к внешнему блеску и отличиям.

Поведение Нахимова давно уже, особенно после падения Камчатского люнета и двух редутов, обращало на себя внимание окружающих, и они не знали, как объяснить некоторые его поступки. Насколько Нахимов был прямо враждебен всякому залихватскому, показному молодечеству - это хорошо знали все еще до того, как он особым приказом потребовал от офицеров, чтобы они не рисковали собой и своими людьми без прямой необходимости. Поэтому либо просто удивлялись, не пробуя пускаться в объяснения, либо говорили о фатализме. "При этом он (Нахимов. - Е. Т.) был в высшей степени фаталист, - пишет один из наблюдавших его севастопольцев, - посещая наше отделение, он всякий раз непременно ходил на банкет в различных местах, чтобы взглянуть на неприятельские батареи, но никогда в таких случаях не ходил по траншеям, а всегда по площадкам, где пули скрещивались беспрерывно. Однажды, когда он хотел пройти с левого фланга в мой блиндаж, Микрюков сказал ему: "Здесь убьют, пойдемте через траншеи". Он отвечал: ,,Кому суждено..." - ,,А вы - фаталист!" - заметил я. Он промолчал и пошел все-таки по открытой площадке, т. е. прямо под прицельные французские пули, для которых неспешно шагавшая высокая фигура с блестевшими на солнце золотыми эполетами была превосходной мишенью"{7}.

3

28 июня Нахимов верхом поехал с двумя адъютантами смотреть 3-й и 4-й бастионы, по дороге отдавая распоряжения обычного "бытового" характера: командиру 3-го бастиона, куда как раз ехал Нахимов, лейтенанту Викорсту, только что оторвало ногу, нужно было назначить другого и т. д. Одного из адъютантов адмирал отправил с распоряжением. "Оставшись вдвоем, - рассказал лейтенант Колтовской, его сопровождавший, лейтенанту Белавенцу, - мы поехали сперва на 3-е отделение, начиная с батареи Никонова, потом зашли в блиндаж к Панфилову, напились у него лимонаду и отправились с ним же на третий бастион". Осмотрев его и еще остальную часть 3-го отделения "под самым страшным огнем", Нахимов поехал шагом на 4-е отделение.

Бомбы, ядра, пули летели градом вслед Нахимову, который был "чрезвычайно весел" против обыкновения и все говорил адъютанту, не желавшему отъехать от него: "Как приятно ехать такими молодцами, как мы с вами! Так нужно, друг мой, ведь на все воля бога! Что бы мы тут ни делали, за что бы ни прятались, чем бы ни укрывались, - мы этим показали бы только слабость характера. Чистый душой и благородный человек будет всегда ожидать смерти спокойно и весело, а трус боится смерти, как трус". Сказав это, Нахимов вдруг задумался.

Как раз перед этим он очень взволновал окружающих. Нахимов ведь поехал на 3-й бастион именно потому, что узнал о начавшемся усиленном обстреле этого укрепления. Прибыв на бастион, Нахимов сел на скамье у блиндажа начальника, вице-адмирала Панфилова. Кругом стояло несколько флотских и пехотных офицеров, толковали о служебных делах. Вдруг раздался крик сигналиста: бомба! Все бросились в блиндажи, кроме Нахимова, который, беспрестанно твердя своим подчиненным о благоразумной осторожности и самосохранении, сам остался на скамье и не пошевельнулся при взрыве бомбы, осыпавшей осколками, землей и камнями то место, где прежде стояли офицеры. Когда миновала опасность, все вышли из блиндажа, разговор возобновился, о бомбе и в помине не было{8}.

Но вот оба всадника оказались уже на Малаховом кургане, и на том именно бастионе, где пал 5 октября Корнилов и который с тех пор назывался Корниловским.

Нахимов тут соскочил с коня, матросы и солдаты бастиона сейчас же окружили его.

"Здорово, наши молодцы! Ну, друзья, я смотрел вашу батарею, она теперь далеко не та, какой была прежде, она теперь хорошо укреплена! Ну, так неприятель не должен и думать, что здесь можно каким бы то ни было способом вторично прорваться. Смотрите же, друзья, докажите французу, что вы такие же молодцы, какими я вас знаю, а за новые работы и за то, что вы хорошо деретесь, - спасибо!" На матросов, по наблюдению окружавших, навеки запомнивших все, что случилось в роковой день, речь и уже самое появление их общего любимца произвели обычное бодрящее, радостное впечатление. Поговорив с матросами, Нахимов отдал приказание начальнику батареи и пошел по направлению к банкету, у вершины бастиона. Его догнали офицеры и всячески стали задерживать, зная, как он в последнее время ведет себя на банкетах. Начальник 4-го отделения прямо заявил Нахимову, что "все исправно" и что ему нечего беспокоиться, хотя Нахимов ни его и никого вообще ни о чем не спрашивал, а шагал все вперед и вперед.

Капитан Керн, не зная, чту только придумать, чтобы увести Нахимова от неминуемой смерти, сказал, что идет богослужение в бастионе, так как завтра праздник Петра и Павла (именины Нахимова); так вот, не угодно ли пойти послушать? "Я вас не держу-с!" - ответил Нахимов.

Дошли до банкета. Нахимов взял подзорную трубу у сигнальщика и шагнул на банкет. Его высокая сутулая фигура в золотых адмиральских эполетах показалась на банкете одинокой, совсем близкой, бросающейся в глаза мишенью прямо перед французской батареей. Керн и адъютант сделали еще последнюю попытку предупредить несчастье и стали убеждать Нахимова хоть пониже нагнуться или зайти к ним за мешки, чтобы смотреть оттуда. Нахимов, не отвечая, стоял совершенно неподвижно и все смотрел в трубу в сторону французов. Просвистела пуля, уже явно прицельная, и ударилась около самого локтя Нахимова в мешок с землей. "Они сегодня довольно метко стреляют", - сказал Нахимов, и в этот момент грянул новый выстрел. Адмирал без единого стона упал на землю, как подкошенный.

Штуцерная пуля ударила в лицо, пробила череп и вышла у затылка.

Он уже не приходил в сознание. Его перенесли на квартиру. Прошел день, ночь, снова наступил день. Лучшие наличные медицинские силы собрались у его постели. Он изредка открывал глаза, но смотрел неподвижно и молчал. Наступила последняя ночь, потом утро 30 июня 1855 г. Толпа молчаливо стояла около дома. Вдали грохотала бомбардировка.

Вот показание одного из допущенных к одру умирающего:

"Войдя в комнату, где лежал адмирал, я нашел у него докторов, тех же, что оставил ночью, и прусского лейб-медика, приехавшего посмотреть на действие своего лекарства. Усов и барон Крюднер снимали портрет; больной дышал и по временам открывал глаза; но около 11 часов дыхание сделалось вдруг сильнее; в комнате воцарилось молчание. Доктора подошли к кровати. "Вот наступает смерть", - громко и внятно сказал Соколов, вероятно не зная, что около меня сидел его племянник П. В. Воеводский... Последние минуты Павла Степановича оканчивались! Больной потянулся первый раз и дыхание сделалось реже... После нескольких вздохов он снова вытянулся и медленно вздохнул... Умирающий сделал еще конвульсивное движение, еще вздохнул три раза, и никто из присутствующих не заметил его последнего вздоха. Но прошло несколько тяжких мгновений, все взялись за часы, и, когда Соколов громко проговорил: ,,Скончался", - было 11 часов 7 минут... Герой Наварина, Синопа и Севастополя, этот рыцарь без страха и укоризны, окончил свое славное поприще"{9}.

Матросы толпились вокруг гроба целые сутки днем и ночью, целуя руки мертвеца, сменяя друг друга, уходя снова на бастионы и возвращаясь к гробу, как только их опять отпускали. Вот письмо одной из сестер милосердия, живо восстанавливающее пред нами переживаемый момент.

"Во второй комнате стоял его гроб золотой парчи, вокруг много подушек с орденами, в головах три адмиральских флага сгруппированы, а сам он был покрыт тем простреленным и изорванным флагом, который развевался на его корабле в день Синопской битвы. По загорелым щекам моряков, которые стояли на часах, текли слезы. Да и с тех пор я не видела ни одного моряка, который бы не сказал, что с радостью лег бы за него"{10}.

Похороны Нахимова навсегда запомнились очевидцами. "Никогда я не буду в силах передать тебе этого глубоко грустного впечатления. Море с грозным и многочисленным флотом наших врагов. Горы с нашими бастионами, где Нахимов бывал беспрестанно, ободряя еще более примером, чем словом. И горы с их батареями, с которых так беспощадно они громят Севастополь и с которых они и теперь могли стрелять прямо в процессию; но они были так любезны, что во все это время не было ни одного выстрела. Представь же себе этот огромный вид, и над всем этим, а особливо над морем, мрачные, тяжелые тучи; только кой-где вверху блистало светлое облако. Заунывная музыка, грустный перезвон колоколов, печально-торжественное пение.... Так хоронили моряки своего Синопского героя, так хоронил Севастополь своего неустрашимого защитника"{11}.

4

Роковое для севастопольской обороны значение гибели Нахимова поняли все. "28 июня - печальный день - убит П. С. Нахимов. Число геройских защитников Севастополя редело, да и не было таких влиятельных, как покойный Нахимов, а между тем Горчаков настойчиво торопил подготовить отступление от Севастополя; и потому рвение защитников Севастополя слабело", - читаем в черновых заметках Ухтомского.

Морской командный состав сразу же лучше всех понял грозное значение гибели Нахимова.

"Неприятели все строят новые и новые батареи, роют траншеи, и теперь нет места в городе, куда бы не попадали их ядра; даже залетают через весь город на Северную сторону, и кажется, что нам придется лишиться остальных своих кораблей, да; кстати, на них некому будет плавать, а главное - некому будет водить флот. Лучшие наши адмиралы все убиты... Вчера вечером нас постигло большое горе, Нахимов ранен пулей в голову. Потеря эта велика для всей России, а для нас необъятна. Верно мы чересчур прогневили бога, что он в самые критические минуты нас лишает таких людей, которых мы лишились в эту войну, писал капитан Чебышев своей жене тотчас после получения известия о ране Нахимова. - Теперь Нахимов оставил нас, когда окончательно решается участь Севастополя и участь Черноморского флота, который ему обязан своей славой и всеми наградами. Он сделал больше, чем может сделать человек: кроме того, что он добросовестно работал всю жизнь, последние 2 года он умирал по 100 раз в день и умер только раз. Но главное - он не только сам, но и нас, от офицера до последнего арестанта, приучал на это смотреть не так, как на заслугу, но как на долг, на обязанность. Вот будут рады турки, французы, когда узнают, что он убит, - и ошибутся, потому что дух его не убит и надолго останется с нами... Счастливы те, которые вначале перебрались в вечность, счастливее те, которые за ранами уехали с побоища; еще счастливее будет тот, кто дождется до конца. Отстоим Севастополь и тогда с чистой совестью приедем на отдых"{12}.

Мучившийся сам от своей тяжелой раны Тотлебен уже 29 июня узнал о смертельной ране Нахимова, о том, что надежды нет. "Вчера вечером Нахимов был опасно ранен в голову на Малаховом кургане, - пишет он жене. - Прискорбное это происшествие меня ужасно потрясло. Я любил Нахимова, как отца. Этот человек оказал большие услуги: он был всеми любим и очень уважаем. Благодаря его влиянию на флот мы сделали многое то, что казалось бы невозможным... Он был искренний патриот, любивший Россию безгранично, всегда готовый всем жертвовать для чести ее, подобно некоторым благородным патриотам древнего Рима и Греции, и при всем этом какое нежное сердце, как заботился он обо всех страждущих, он всех посещал, всем помогал..."{13} "Хозяин Севастополя" исчез, и хотя в осажденном городе, ежедневно и еженощно осыпаемом разрывными и зажигательными бомбами, успели за девять месяцев, протекшие от начала осады до гибели Нахимова, более чем достаточно привыкнуть к смерти, но к этой смерти никак не могли привыкнуть и не могли примириться с ней. Приведем свидетельство, самое простое и самое правдивое.

"Вообще многомесячное, ежеминутное стояние лицом к лицу со смертью установило в отношениях наших к ней некоторую фамильярность, - пишет в своих воспоминаниях один из севастопольских героев Вязмитинов. - Трагизм смерти почти вовсе утратился". Сидят, например, Вязмитинов с ротным командиром М. около траверза. "За траверзом раздался взрыв бомбы и крик. М. послал вблизи стоящего унтер-офицера узнать, что случилось. - Ничего, ваше благородие, отвечал тот, возвратившись, - черепком только немного у штуцера приклад откололо. - Да что штуцер! Человек-то что? - Унтер-офицер посмотрел на нас недоуменно. - Человек? Да человека, известно, убило, - отвечал он, удивляясь, что нас могут интересовать такие пустяки..." Со смертью, увечьями, ранами вполне освоились: "Только одна рана и одна смерть заставила застонать весь Севастополь, - свидетельствует Вязмитинов, - 28 июня вечером командир нашего редута получил записку и сообщил нам о смертельной ране Павла Степановича Нахимова, прося нас не объявлять пока об этом матросам и солдатам. Старались, чтобы слух об этом несчастье сколько возможно долее не дошел до матросов, зная, какое подавляющее впечатление произведет на них известие, что обожаемого ими Павла Степановича они уже не увидят. 30-го мы узнали, что самого любимого и самого популярного человека на Черноморье не стало".

Смертью Нахимова потрясена была и вся Россия.

",,Нахимов получил тяжкую рану! Нахимов скончался! Боже мой, какое несчастье!" - эти роковые слова не сходили с уст у московских жителей в продолжение трех последних дней. Везде только и был разговор, что о Нахимове. Глубокая, сердечная горесть слышалась в беспрерывных сетованиях. Старые и молодые, военные и невоенные, мужчины и женщины показывали одинаковое участие", - писал московский историк Погодин после получения фатального известия.

"Был же уголок в русском царстве, где собрались такие люди, - говорил Т. Н. Грановский, узнав о гибели Нахимова. - Лег и он. Что же! Такая смерть хороша; он умер в пору. Перед концом своего поприща вызвать общее сочувствие к себе и заключить его такой смертью... Чего же желать более, да и чего бы еще дождался Нахимов? Его недоставало возле могил Корнилова и Истомина. Тяжела потеря таких людей, но страшнее всего, чтобы вместе с ними не погибло в русском флоте предание о нравах и духе таких моряков, каких умел собрать вокруг себя Лазарев".

"Таков был Нахимов. Доброта ли его, скрытые ли проблески гения, который, как алмаз, таится иногда под непроницаемой корой, или, наконец, подготовленные к тому обстоятельства времени, только имя Нахимова стало для нас дорогим именем, и ни одна потеря, кроме потери самого Севастополя, не отозвалась так во всех сердцах, как смерть незабвенного адмирала, честно и добросовестно отслужившего свою службу России. Ни одни похороны не справлялись в Севастополе так, как похороны Нахимова. Он привлек сердца всех. Об нем говорили, страдали и плакали не только мы, на холмах, орошенных его кровью, но и везде, во всех отдаленных уголках бесконечной России. Вот где его Синопская победа!"{14}

Если первым явственным ударом погребального колокола по Севастополю была потеря Камчатского люнета и двух соседних редутов, то вторым было тяжелое ранение Тотлебена, а третьим, бесспорно, была гибель Нахимова. Смерть знаменитого адмирала явилась в полном смысле слова началом конца Севастополя. В России это поняли, по-видимому, все, следившие за титанической борьбой, а больше всего - принимавшие в ней прямое участие.

Твердыня, за которую Нахимов отдал жизнь, не только стоила врагам непредвиденных ими ужасающих жертв, но своим, почти год длившимся, отчаянным сопротивлением, которого решительно никто не ожидал ни в Европе, ни у нас, совсем изменила все былое умонастроение неприятельской коалиции, заставила Наполеона III немедленно после войны искать дружбы с Россией, принудила враждебных дипломатов, к величайшему их раздражению и разочарованию, отказаться от самых существенных требований и претензий, фактически свела к ничтожному минимуму русские потери при заключении мира и высоко вознесла моральный престиж русского народа. Это историческое значение Севастополя с несомненностью стало определяться уже тогда, когда Нахимов, покрытый славой, лег в могилу.