logo
Кагарлицкий Борис Периферийная империя

Европейский фасад

Фанатичное стремление Петра Великого заставить русский правящий класс до мельчайших деталей повторять образ жизни европейской элиты вызывало впоследствии иронические замечания даже у многих западников. Петровская культурная революция призвана была сломить сопротивление, которое оказывали западным идеям и нормам ревнители «старого благочестия». Естественно, вопрос о достоинствах и недостатках самой западной культуры не ставился. Ее надлежало заимствовать всю и сразу, так же, как заимствовали технологии и военную организацию. И Грибоедов, и А.К. Толстой язвительно писали про западные наряды русского дворянства. Чаадаев в своих философических письмах иронизировал по поводу господствовавшего у нас убеждения, будто «европейский прогресс», потребовавший столетий медленного развития, «мы можем себе сразу усвоить, даже не потрудившись узнать, как он свершился» [343].

Однако политика Петра была вполне логична и обоснована. Государство Романовых не могло прожить без западных европейцев, одновременно пытаясь сохранить свою независимость, отгораживаясь от иностранцев культурно. Чем больше была экономическая зависимость, тем больше – потребность в культурном изоляционизме, и тем больше, в свою очередь, становилась зависимость.

Петр, исходя из той же логики, нашел иное решение. Если русские не могут обойтись без западных европейцев, русские дворяне сами должны стать иностранцами. При этом царь интуитивно понял, что западное знание, которое так стремились получить все русские цари, начиная от Ивана Грозного, порождено соответствующей культурой. Для того чтобы не просто получать результаты западной науки и технологии, но самим их развивать, необходимы люди, воспитанные в культурной среде, аналогичной западной.

Разумеется, западная наука, даже в эпоху блестящих открытий на рубеже XVII и XVIII веков, была далеко не единственной на планете моделью развития знания. Но она была единственной готовой моделью, доступной тогдашней России. Заменив иностранцев русскими и создав культурные условия для развития западной технологии и в России, Петр, казалось бы, сделал все необходимое для того, чтобы преодолеть отсталость страны. И если бы проблема была именно в отсталости, то к середине XVIII столетия она была бы раз и навсегда решена.

Итак, выбором Петра была революция сверху. В плане культуры потрясение было действительно грандиозным. На протяжении жизни одного поколения был разрушен один мир и создан другой. Культурный изоляционизм сменился открытостью, страх перед Западом – ориентацией на иностранные образцы. Даже язык изменился из-за введения массы немецких и голландских слов, обозначающих множество незнакомых ранее понятий. Вместо старой патриархальной системы управления была создана новая централизованная бюрократия по немецкому или французскому образцу. Армия и флот были полностью реорганизованы. Начала насаждаться новая система просвещения. Была реформирована орфография. Сменился календарь. Появились новые праздники. Быт, обычаи правящего класса стали западными. Изменилась архитектура, следовательно, и облик городов. Новая столица Санкт-Петербург, построенная на берегах Невы, где раньше ничего не стояло, становилась символом модернизации и нового величия России. Успешные войны закрепили достигнутое, открыли стране выход к морю и сделали европейскую политику без России немыслимой.

Как и всякая революция сверху, «дело Петрово» несло в себе многочисленные противоречия. Верхушечный характер реформ, проводившихся правительством с головокружительной быстротой, делал их, по существу, антинародными. С точки зрения Петра, новая столица строилась на пустом месте, на деле же она была построена на болоте, удобренном костями тысяч крестьян, согнанных на эту работу во имя «величия империи». Население новой столицы жило в совершенно невыносимых условиях, страдая от ужасного климата и частых наводнений. Известно, что «первые обитатели прибрежья Невы никогда не строили прочных домов, но небольшие избушки, которые, как только приближалась бурная погода, тотчас ломали, складывали доски на плоты, привязывали их к деревьям, а сами спасались на Дудерову гору» [344].

Система, создававшаяся усилиями небольшой европеизированной элиты, навязанная стране верховным властителем, не могла быть иной, кроме как авторитарной. Парадокс в том, что чем более радикальными были реформы, тем более сильной, неограниченной и деспотичной становилась центральная власть. Упорядочивая государство и придавая ему европейскую форму, Петр I, по существу, делал его еще более варварским.

Это очевидное противоречие не давало покоя мыслителям и историкам последующих эпох. Причем как в России, так и на Западе. В разгар Крымской войны один из английских журналистов с недоумением констатировал: «Так, обращаясь к русской истории, мы обнаруживаем, что деспотизм по мере развития цивилизации и роста империи не исчезает, а напротив, укрепляется» [345]. Пушкин, восхищаясь Петром I, считает, что насаждая в России европейское просвещение, тот неизбежно создавал предпосылки для «народной свободы», но тут же оговаривается, что этот великий реформатор «презирал человечество», а все сословия, «окованные без разбора были равны перед его ДУБИНКОЮ. Все дрожало, все безмолвно повиновалось» [346].

Не стоит думать, будто недовольство политикой Петра было вызвано культурным консерватизмом жителей Московии. Скорее наоборот, бедствия, порожденные реформами, служили питательной средой для культурного консерватизма низов. Для большинства населения страны военные мероприятия Петра оборачивалась настоящим разорением. «Вводя в условиях войны со шведами все новые и новые чрезвычайные денежные, натуральные и людские поборы и повинности, правительство не отменяло старых, пытаясь содрать с отощавшего стада три шкуры, – пишет вятский историк, оценивая ситуацию на северо-востоке Московского государства. – При этом система самообложения предполагало, что стадо само должно стричься и свежеваться» [347]. Поскольку органы местного самоуправления не проявляли по этому поводу достаточного энтузиазма, центральная власть постепенно ослабляла их, заменяя собственными структурами.

Общеизвестно высказывание Вольтера о том, что Петр искоренял варварство варварскими методами. Исторические писатели обожали изображать великого царя, собственноручно рубящего головы взбунтовавшимся стрельцам или стригущего бороды боярам. Но дело не только в жестокости и грубости царя-реформатора, а в самих насаждавшихся им новых порядках. Либеральный исследователь XIX века, начинавший с безусловной симпатии к царю-«западнику», неизбежно задавался вопросом: почему построенная им империя оказалась столь авторитарной? Со времен Ключевского укоренилось мнение, что по своей внутренней организации российское государство после петровских реформ стало еще менее европейским, нежели раньше. Как отмечает Ключевский, «под формами западноевропейской культуры складывался политический и гражданский быт совсем неевропейского типа» [348]. Крестьянство было окончательно закрепощено, элементы местного самоуправления и автономии устранены.

При этом русская либеральная историография, разумеется, исходила из абсолютно идеалистического, упрощенного представления о «Западе» как обществе гражданских добродетелей и политических свобод. Вне поля зрения русских исследователей неизменно оставалось колониальное государство, построенное представителями все той же «западной цивилизации» на периферии новой мировой системы.

Критерием успеха петровских реформ в традиционной историографии принято считать победу в Северной войне и внешнеполитические успехи петербургской империи. Однако сразу же возникал вопрос о цене этих побед. Знаменитый либеральный историк и политик начала XX века Милюков, подвергший петровские реформы уничижающей критике, писал: «Новые задачи внешней политики свалились на русское население в такой момент, когда оно не обладало еще достаточными средствами для их выполнения. Политический рост государства опять определил его экономическое развитие». В итоге, продолжает Милюков, «ценой разорения страны Россия возведена была в ранг европейской державы» [349].

Подобный ход мысли вообще типичен для русской и западной либеральной историографии, представляющей государство как нечто самодостаточное, действующее на основе какой-то собственной внутренней необходимости. В результате государство своими политическими амбициями и военными потребностями деформирует «естественное» развитие экономики и общества. Этот ход мысли задал еще Ключевский, заявив, что на протяжении русской истории «внешнее территориальное расширение государства идет в обратно пропорциональном отношении к развитию внутренней свободы народа» [350].

Вне поля зрения исследователей остается вопрос о том, насколько политические и военные задачи русского государства сами вытекали из сложившейся экономической ситуации, как отечественной, так и глобальной. Государство не «деформировало» общество и не «душило» его, а развивалось вместе с ним, реагируя на вызовы внешнего мира. Именно потребности складывавшейся мировой экономики, а не амбиции Петра или некий абстрактный «государственный интерес» толкали Россию и Швецию к смертельной схватке на Балтике. И именно общие правила, установленные в новой миросистеме, предопределили то, что военный триумф России не привел страну к процветанию.

«Банкротство петровской системы, – пишет Покровский, – заключалось не в том, что ценою разорения страны Россия была возведена в ранг европейской державы, а в том, что, несмотря на разорение страны, и эта цель не была достигнута» [351]. Историческая трагедия петровских реформ состоит в том, что, решая проблему технической отсталости и культурной изоляции, они еще больше встраивали Россию в формирующую мировую систему, закрепляя как раз периферийное положение страны. Парадокс в том, что и за такое место в мировой системе приходилось бороться. Петровские реформы предопределили окончательную победу России над Польшей в этой борьбе.

Культурная реформа, проведенная Петром, дала огромное преимущество России над ее западными соседями, у которых ничего подобного не произошло. Польский правящий класс был не менее отсталым, чем российский: его постоянные военные неудачи, непрекращающийся политический упадок говорили сами за себя. Однако, будучи в культурном отношении более «западным», он так и не смог осознать масштабов собственной отсталости и сформулировать задачу радикальной культурной реформы. В Московии же, напротив, именно официально декларированный культурный изоляционизм второй половины XVII века обострил понимание проблемы, как бы «от обратного» подготовив радикализм петровских преобразований. Комплекс неполноценности, сложившийся у части русской элиты к началу петровских реформ, начисто отсутствовал в Польше. Напротив, в Москве рубежа XVII-XVIII столетий именно это ощущение собственной недостаточности в сочетании с пониманием своих огромных возможностей стало мощнейшим стимулом к действию.