logo search
К ГОСам, 2015 / ХХ век / ТЕКСТЫ / Публицистика периода перестройки - тексты

Спор о свободе совести в вкп(б)

Хочу сразу сказать: я не собираюсь пополнять ряды моралистов и писать еще одно поучение на тему о том, что в политической деятельности надо действовать в соответствии с принципами добра и велениями совести. Задолго до Макиавелли было известно: правдивость и искренность не самый надежный путь к политичес­кому успеху, то есть к завоеванию и упрочению власти. Еще меньше хотелось бы быть понятым в том привычном нам смысле, что ложь органична для любой политики, кроме нашей, что «при социализме» согласно природе вещей ничего такого быть не долж­но, а если есть, то это всего лишь случайное и нелепое отклонение от того, чему только и положено быть. Не то меня волнует, что наши политики не всегда говорили друг другу и народу правду. Меня интересует, почему эти нелепые случайности в наших усло­виях привели к такой катастрофе, к какой политический обман не приводил даже там, где его никто не считал предосудительным. Меня интересует, с другой стороны: почему именно та политика, которая провозгласила себя служанкой правды и отбросила как исторический хлам «буржуазную ложь», обернулась таким циниз­мом, таким разрывом с элементарными представлениями о добре и зле, каких цивилизованный мир до сих пор не видывал.

Самый, быть может, главный урок, преподанный нам нашим опытом: политическая ложь ведет к катастрофе там, где какая-то организация или группа обладает абсолютной монополией на власть и информацию, где в обмане некому уличить, или, говоря проще, там, где нет демократии. Даже самый бескорыстный обман в недемократической среде неотвратимо и необратимо становится орудием чьей-то корысти. Тут ложь не спасает, даже если она «во спасение». Тут она неизбежно отбирает и поднимает на­верх самых лживых. Читайте, изучайте историю нашей общей болезни - и вы найдете тысячи подтверждений этих страшных, вписанных кровью истин.

Возможно, например, что Зиновьев и Каменев после смерти Ленина шли на союз со Сталиным и сокрытие ленинского «Заве­щания» из побуждений, которые казались им чем-то вроде лжи «во спасение». Имея некоторые представления о духовном складе своего союзника, они не могли не понимать, что сказанное о нем в «Завещании» не лишено оснований. Но они изучали всемирную историю и знали, что революции заканчиваются обычно военны­ми переворотами, и гораздо больше, чем неизвестного стране Ста­лина, боялись Троцкого, силу которого составляли огромная лич­ная популярность и возглавляемая им армия.

Они просчитались. Троцкий с его малоподходящей для нацио­нального сплочения уставшего народа идеей перманентной миро­вой революции и насмешками над «строительством социализма в одной стране» меньше всего годился на роль диктатора и вряд ли мог воспринимать себя кандидатом на нее, а потому и не предпри­нял ни одного серьезного шага для захвата власти (как я его представляю, он предпочитал оставаться вторым, считая себя и давая всем понять, что он-то и есть настоящий первый). Зато усиление сталинского партаппарата, на которое сознательно пошли Зиновьев и Каменев за неимением другой силы, способной противостоять армии, обернулось не только желанным «разгромом троцкизма», но и совсем не желаемым и не ожидаемым полити­ческим крахом их самих.

Когда Каменев спустя всего два года, даже меньше, потребует выполнения последней воли покойного вождя о снятии Сталина с поста Генерального секретаря, будет уже поздно: запоздалая прав­да, как и всегда, выглядела подозрительной, а объединение быв­ших союзников Сталина с тысячекратно заклейменным ими Троц­ким не могло не казаться вопиющей и, разумеется, не бескорыст­ной беспринципностью.

Ложь не спасла - погубила. В выигрыше оказался самый лжи­вый.

Наверное, и Михаил Иванович Калинин считал, будто что-то спасает, когда после XIV партсъезда в самом начале 1926 года, будучи в числе других руководящих работников послан в Ленин­град для довершения разгрома зиновьевцев, обронил на пленуме губкома вопросительно-утвердительную фразу: «Что вам стоит для Центрального Комитета объявить белое черным, а черное белым?» Но тем самым всесоюзный староста примирял себя и других с мыслью, что правое дело Центрального Комитета иначе чем с помощью обмана восторжествовать не может. А это значит, что сознание Михаила Ивановича было поражено еще более сильной и совсем уж неизлечимой мыслью о том, что Центральный Коми­тет олицетворяет своими решениями и постановлениями высшую правду, которая может отличаться от обычной, доступной про­стым смертным примерно так же, как белое отличается от черного.

К чему все это вело, современный читатель себе представляет. Хочу добавить лишь один штрих в хорошо знакомую ему картину. Как-то в аудитории, где мне пришлось выступать, встала немоло­дая уже женщина и рассказала о своем отце - бедном крестьяни­не, ставшем добросовестным и рьяным служителем Администра­тивной Системы, свято поверившим в правоту ее дела. Когда его арестовали, он сказал: «Если партия считает, что я враг народа, значит, я действительно враг народа». И отправился в никуда - с неверием в себя и непоколебимой верой в правоту партии и ее Центрального Комитета.

Михаилу Ивановичу Калинину его своевременная болезнь по­могла выжить. Но для духовного здоровья страны, к руководству которой он был причастен, она оказалась чуть ли не смертельной. Ложь «во спасение» не только расчищала дорогу к власти самому лживому. Она вела к тому, что самый лживый станет в глазах миллионов олицетворением высшей правды.

Не исключено, что и красный прокурор Крыленко, выступая от имени обвинения на сфабрикованных процессах начала 30-х годов, был убежден: для пользы страны и революции очень важно пугнуть «спецов» и прочую интеллигенцию, входившую или при­мыкавшую когда-то к политическим партиям, враждебным боль­шевизму. Допускаю, что государственный обвинитель ни минуты не сомневался: несуществующие преступления никогда не сущест­вовавших промпартии и меньшевистского «союзного бюро» помо­гут примирить старую интеллигенцию с недоступными ее профес­сиональному разумению пролетарскими темпами индустриализа­ции и мобилизовать на нее (индустриализацию) народ, станут простым и общедоступным объяснением ее неудач, которые не будут расслаблять людей, порождая неверие в собственные силы и в мудрость власти, а наоборот, сплотят их в могучем трудовом порыве для отпора всем и всяким врагам. Если Крыленко так думал, то он вместе со своими вдохновителями и единомышлен­никами заводил адскую машину, которую, как вскоре выясни­лось, невозможно остановить.

Когда-то Достоевский устами Ивана Карамазова спрашивал, можно ли купить право на вход в будущее царство всеобщей гармо­нии ценой загубленной жизни хотя бы одного невинного ребеноч­ка, многие люди довоенной поры (и не всегда самые худшие среди них) отвечали: да можно. Не только мыслью, но и судьбами своими они попробовали испытать путь, который так страшил Ивана, не говоря уже о его брате Алеше, которому был задан нелегкий вопрос. Но это «да» ввергло их в бездну, которую ни Иван, ни Алеша Карамазовы не могли себе, наверное, и вообра­зить, и ужас падения в которую еще только приоткрывается наше­му взору: все это еще ждет своего Достоевского.

Согласившись однажды с тем, что для пользы дела целесооб­разно осудить хотя бы одного невинного человека, переступив эту черту, мы сразу попадаем в мертвую лагерную зону, где нет ника­ких юридических и моральных запретов, нет правых и виновных, есть лишь отбывающие наказание и кандидаты на эту роль. Там, где признается оправданным хотя бы одно человеческое жертво­приношение, там нет никаких препятствий и для второго, третьего, стотысячного, двухмиллионного: включенную душегубку нельзя остановить. Сегодня ты подписываешь смертный приговор, а за­втра его выносят тебе, как вынесли в свое время тому же Крылен­ко. И нет никакой видимой логики в этом отборе жертв. И нет ничего, что могло бы тебя защитить, - ни убеждения, ни долж­ности, ни заслуги, ни влиятельные родственники, ни болезнь, ни старость. И нелепо жаловаться на несправедливость и доказывать кому-то свою невиновность - все это вещи из другого мира, тут они выглядят предрассудками, тут лишь два исхода: либо призна­вайся, что ты родился шпионом и вредителем, либо уходи из жизни сам.

Но то же самое и с ложью в более широком смысле: при ограниченной, а тем более свернутой демократии, когда истинной может быть провозглашена одна-единственная «генеральная линия», стоит только начать, а там уж пойдет цепная реакция духовного распада, над которой никто не властен. Это кажется очевидным, но осознается не всеми. Откроем известный роман Анатолия Рыбакова «Дети Арбата». В нем есть интересный эпи­зод. Сталин решил переписать историю партии, сделав себя ее (и истории, и партии) центральной фигурой, по масштабу и за­слугам равной Ленину. Для этого, понятно, нужны были автори­тетные свидетели и свидетельства. Генеральный секретарь предла­гает Кирову подтвердить, что он, Сталин, был причастен к созда­нию подпольной типографии в Баку. Киров отказывается, так как сам он в то время в Баку не был, а от других знает, что Сталин никакого отношения к типографии не имел. После этого Сергей Миронович по воле автора предается невеселым размышлениям о том, как нескладно все получается. Да, партия сознательно подни­мала авторитет своего Генерального секретаря, да, ставила его имя рядом с именем Ленина - как ученика и продолжателя. Нужно было показать народу преемственность руководства, иначе не уда­лось бы разбить возникавшие одна за другой оппозиции. Но те­перь, когда все они разгромлены, ложь не только не ушла вместе с ними из жизни, но, наоборот, расползается вширь и проникает вглубь. Откуда и почему все это? И кто в этом виноват?

Киров (и автор) не находит ответа, так как ищет его там, где его не может быть: в личности Сталина. Возможно, писатель прав, и в то время Киров и любой другой человек на его месте иначе не мог. Но сегодня ответ должен быть другим. Вступая в диалог с Сергеем Мироновичем и зная все, что было потом, мы должны сказать ему и себе: при партийно-государственной монополии на информацию, когда в неправде некому уличить, разум­ной меры у лжи нет и быть не может.

В такой обстановке нельзя «немножко» обмануть полтораста миллионов человек, «невозможно» схитрить, а потом начать чест­ную игру. Нет, это «немножко» успеет войти в жизнь, укорениться в ней, ему успеют поверить. И чтобы что-то изменить, вам придет­ся принародно признаться, что раньше вы «немножко» жали. Но как вы докажете, что не лжете снова? И разве люди, которые благодаря вам успели подняться наверх, не позаботятся о том, чтобы, отводя удар от себя, скомпрометировать вас окончательно? Тем, кто сомневается в этом, могу еще раз напомнить об опыте с печальным исходом, который первыми проделали над собой Зино­вьев и Каменев.

При тоталитарном, недемократическом режиме даже капля лжи - это очень много. Мы и сами знаем теперь, как быстро капля превращается в море, на дне которого оказываются погребенными самые великие победы. Мы знаем, как из простого умолчания и небольшого вроде бы преувеличения вырастает ложь доносов, обвинений и признаний, ложь о прошлом, настоящем и будущем, о том, что по ту и по эту сторону границы.

Меньше всего мне хотелось бы, чтобы мои слова были воспри­няты как обвинительный приговор старой партийной гвардии. Сейчас, похоже, такие приговоры входят в моду. Будь, мол, те же Каменев и Зиновьев людьми иного политического и нравственно­го калибра, не пошли бы они на обман партии и сделку с таким человеком, как Сталин. Не будь малодушными людьми те почти 300 делегатов XVII партсъезда, которые голосовали против Стали­на, они бы не только вычеркнули его имя из списка при тайном голосовании, но и сказали все, что думают, открыто, а не занима­лись на трибуне постыдным восхвалением и унизительным само­бичеванием. И тогда якобы все могло быть совсем, совсем по-дру­гому. Не уверен, что этот скорый суд - самый справедливый. Если мы начнем искать корни тотальной лжи только в том, что где-то дрогнули или чего-то испугались Каменев, Бухарин или Киров, то мы рискуем обмануть себя и других еще раз. Читайте, читайте историю нашей болезни - и вы избавитесь от соблазна легких ответов и скорых приговоров! Мне, например, давно уже не дают покоя несколько загадочных страниц.

Поразительно: все антисталинские оппозиции (троцкистская, «новая» зановьевско-каменевская, объединенная троцкистско-зиновьевская, бухаринская) при существенных различиях экономи­ческих и социальных программ были единодушны в требовании внутрипартийной демократии и в протесте против всевластия сталинского партаппарата. И все были биты: не только аппаратчики, но и рядовые партийцы под это знамя не встали. Еще поразитель­нее: все оппозиционеры и уклонисты становились «демократами» лишь тогда, когда оказывались в оппозиции. Входя в руководящее большинство Политбюро и ЦК, Зиновьев и Каменев громят по­борника внутрипартийной демократии Троцкого, а став оппозици­онным меньшинством, обрушиваются на аппаратчиков, дословно повторяя то, что сами совсем недавно клеймили как крамолу. И вот, видя все это и вдоволь посмеявшись над «принципиальнос­тью» оппозиционеров, Бухарин и Рыков, спустя год-другой с микро­скопической точностью сами повторяют то, над чем смеялись и чем возмущались.

Догадываюсь, что в этом месте к вам снова возвращается ощу­щение полной ясности и желание побыстрее огласить окончатель­ный приговор. Мне тоже хочется произнести какое-то итожащее и все объясняющее слово. Ну, скажем, «политиканство». Или еще покрепче. Но наберемся терпения. Не будем спешить. Вспом­ним, что «политиканы» такими не родились. Было время, когда тот же Бухарин мог позволить себе не менять свое отношение к внутрипартийной демократии в зависимости от того, куда он вхо­дил - в большинство или в меньшинство ЦК. Когда же и почему произошло поражение и разрушение духовного организма этих людей? Когда и почему началось ничем не остановимое соскальзы­вание по гладкой наклонной плоскости лжи в пропасть, на дне которой давно уже терпеливо поджидал свои жертвы усмехающий­ся Коба? Это важно понять: ведь речь идет о нашей собственной истории, о нашей, а не чужой болезни. И потому еще вниматель­нее присмотримся к ее ходу в тот период, когда она только зарож­далась, ко всем ее странным проявлениям. Попробуем, пользуясь преимуществом потомков, обнаружить ее скрытые, еще не ощу­щаемые больными симптомы.

Люди, входящие в руководящее ядро большевистской партии, отличались редкой силой убеждений, они гордились тем, что их называли твердокаменными. И вот эти люди пришли к власти - и спустя несколько лет стали требовать друг от друга чего-то совер­шенно немыслимого, отбрасывающего их в духовном отношении ко временам Галилея и предвосхищающего сталинщину задолго до ее утверждения: они стали требовать отречения от взглядов.

Тот, кто когда-либо имел хоть какие-то убеждения, знает, что это абсурдно, так как они не возникают и не меняются по прика­зу. Даже в том случае, если выполнять приказ предстоит не сразу и не в тюрьме, а в уютном политизоляторе, где у тебя есть время и возможность подумать и посоветоваться с классиками марксизма-ленинизма, труды которых в полном твоем распоряжении. Интел­лектуальные лидеры большевиков не могли не понимать этого. И тем не менее вот что происходило в 1927 году на XV партсъезде, где добивали уже исключенных из партии и потому отсутствовав­ших в зале Троцкого и Зиновьева и присутствовавшего там Каменева и их единомышленников:

«Сталин. Условие у нас одно: оппозиция должна разоружиться целиком и полностью и в идейном, и в организационном отноше­нии. (Возгласы: "Правильно!" Продолжительные аплодисменты.) Она должна отказаться от своих антибольшевистских взглядов от­крыто и честно, перед всем миром. (Возгласы: "Правильно!" Про­должительные аплодисменты.) Она должна заклеймить ошибки, ею совершенные, ошибки, превратившиеся в преступление про­тив партии, открыто и честно, перед всем миром... Либо так, либо пусть уходят из партии. А не уйдут - вышибем. (Возгласы: "Правильно!" Продолжительные аплодисменты.)

Евдокимов (представитель оппозиции). Самые широкие рабо­чие массы, из 100 человек 99, хотят прежде всего было чтобы сохранено единство нашей партии. (Сильный шум. Голоса: "Без вас!" Голос: "Оно есть и останется!") Но наряду с этим рабочие, конечно, хотят, чтобы внутри партии давали говорить и большин­ству, и меньшинству. (Сильный шум. Голос: "Это меньшевист­ское меньшинство!") Что скажете, неправда? Нет, правда. (Шум, голоса: "Ложь!" Голос: "Меньшевистской свободы слова не дадим!") Рабочие хотят слушать не только одну сторону, а обе стороны (Голос: "Кроме партии не может быть других сторон!") Из 100 человек 99 хотят этого. (Шум. Голос: "Разве это ленин­ская постановка?")... Да, да, нельзя ставить такие требования, которые рабочий класс никогда справедливыми счесть не сможет, требования отказаться от самих себя, отрешиться от своих взгля­дов. (Смех, шум... Голос: "Что ты говорил с этой трибуны о Троцком пару лет тому назад - вспомни!". Голос: "Ренегат!")

Киров. Евдокимов все еще по инерции говорит: мы за единст­во... Можно, конечно, товарищи, на многом играть, но есть все-таки у нас в партии такие вещи, по поводу которых злословить недопустимо ни для кого... Я говорю о единстве партии... Все обвинения нашей партии, все основные пункты наших принципи­альных программных разногласий... все это они оставляют незыб­лемым, оставляют для того, чтобы при первом удобном случае снова и снова развернуть свою оппозиционную платформу, для того, чтобы снова и снова дать лишнюю горячку, лишнюю встряс­ку партии... Для того чтобы нам успешно, без помехи продолжать

наше дело... оппозицию нужно отсечь самым решительным, самым твердым и самым беспощадным образом. (Аплодисменты.)

Каменев. Это требование, товарищи, отречения от взглядов ни­когда в нашей партии не выставлялось. Если бы с нашей стороны было отречение от взглядов, которые мы защищали неделю или две недели тому назад, то это было бы лицемерием, вы бы нам не поверили... Это лицемерие внесло бы гниль в самую суть дела...

Рыков. Основным моментом в выступлении т. Каменева явля­ется его утверждение, что требование отречения от взглядов ни­когда в нашей партии не выставлялось... Это неверно. Чтобы опровергнуть это утверждение т. Каменева, я напомню о резолю­ции X съезда Российской коммунистической партии по вопросу "О синдикалистском и анархистском уклоне в нашей партии"... В шестом параграфе этой резолюции, после перечисления оши­бочных взглядов и анализа идей "рабочей оппозиции" сказано: "На основании всего съезда РКП, решительно отвергая указанные идеи..., постановляет:

  1. признать необходимой неуклонную и систематическую борьбу с этими идеями;

  2. признать пропаганду этих идей несовместимой с принадлежностью к РКП(б)".

<... > Каменев - не молодой член нашей партии, а все же, вы­ступая здесь по вопросу о «свободе совести» в ВКП(б), он забыл одну маленькую деталь - постановление X съезда, принятое при его активном участии.

Сталин. Каменев уверяет, что нельзя требовать от оппозицио­неров отказа от некоторых их взглядов... Но допустим на минутку, что т. Каменев прав. Но что же тогда получается?.. У партии составилось определенное убеждение о том, что оппозиция должна отказаться от своих антиленинских взглядов, что без этого она будет вынуждена вылететь из партии. Если нельзя требовать от оппозиции отказа от ее убеждений, то почему можно требовать от партии отказа от ее взглядов и убеждений насчет оппозиции?.. Тов. Каменев уверяет, что оппозиционеры являются мужествен­ными людьми, отстаивающими свои убеждения до конца... Я... мало верю в мужество, например, Зиновьева или Каменева (смех), которые вчера разносили Троцкого, а сегодня с ним лобызаются. (Голос: "Привыкли в чехарду играть!") Но допустим на минутку, что некоторая доля мужества и принципиальной выдержки оста­лась еще у лидеров нашей оппозиции. Какое есть основание пред­полагать, что у партии имеется меньше мужества и принципиаль­ной выдержки, чем, скажем, у Зиновьева, Каменева или Троцко­го? Какое имеется основание предположить, что партии легче будет отказаться от своих убеждений насчет оппозиции, насчет несовместимости ее меньшевистских взглядов с идеологией и про­граммой партии, чем у лидеров оппозиции, меняющих то и дело свои взгляды, как перчатки? (Смех.)»

Читаешь все это и не можешь отделаться от ощущения, что спорят люди двух разных культур, и потому слова одних не входят в сознание других, выталкиваются из него, слышатся, но не вос­принимаются, как звуки неизвестного языка. То, что одним ка­жется абсурдным, для других - норма. И наоборот. Но самое страшное в том и состоит, что перед нами люди одной, а не разных культур. Самое страшное в том, что они могут сегодня считать что-то абсурдом, а завтра - нормой. И наоборот.

Впервые мысль, которую Каменев справедливо считал беремен­ной лицемерием, была обнародована в 1924 году, на XIII партсъезде. При Ленине такого еще не было - Рыков зря цитировал известную резолюцию, в ней говорится не о том, вернее, не со­всем о том. Запретить пропаганду взглядов и требовать публичного отречения - это, как говорится, две большие разницы. Нет, впервые открытая проповедь лицемерия прозвучала не в 1921, а в 1924 году, и произнес ее не кто иной, как ближайший сподвижник и единомышленник Каменева Григорий Зиновьев, и тогда никому из них она не казалась ни сомнительной, ни фальшивой. В то время зиновьевцы шли еще в одной упряжке со Сталиным против Троцкого, игра которого была уже проиграна, и тогда-то, чтобы закрепить победу, Зиновьев и предложил ему выйти на трибуну и признаться, что он, Троцкий, ошибался, а партия в споре с ним оказалась права. А ведь знал Зиновьев, прекрасно знал, что его противник оставался при прежних взглядах!

Да, переход из одной культуры в другую был делом обычным, чужой язык быстро становился родным и так же быстро забывал­ся. Постоянным, незыблемым было одно: зависимость мысли и поступков от принадлежности к большинству или меньшинству. Здесь, в этой точке, и образовалась глубочайшая пропасть, и если одни и те же люди могли так разительно меняться, попадая в другой лагерь, то это симптом духовного разрыва с цивилизацией, чреватого катастрофой, возвращением к варварству. Это самовы­ключение из культуры, потому что нет и не может быть культуры там, где нет устойчивости традиции или индивидуальных убеждений.

Только один человек и один только раз попробовал перекинуть мост через пропасть, один только раз в лагере большинства раз­дался негромкий призыв остановиться, не переходить черту, от­деляющую разум от безумия. Это было на том же XIII съезде, где против Зиновьева выступила Крупская. Она сказала, что «психо­логически это (отказ от убеждений. - И.К.) невозможно» и потом вполне «достаточно заявления оппозиции о желании совместной работы...». Но этот голос, это предупреждение не было услышано. Зиновьев тут же возразил: признание ошибок успокоило бы съезд и всю партию, все поверили бы, что троцкисты наконец-то кончи­ли, «перестали бузить». А так, мол, никакой уверенности нет, напряжение сохраняется, что, конечно же, не на пользу делу.

Это первый открытый призыв ко лжи «во спасение» (партии и ее дела) после того, как при сокрытии ленинского «Завещания» она была примерена к собственной совести, и та ничего, выдержа­ла. Это исток лицемерия и холуйства последующих десятилетий.

Я думаю, что голос Надежды Константиновны и не мог быть в то время услышан. Но не потому, что старая партийная гвардия погрязла в политиканстве, забыв якобы о принципах, о «том, во имя чего». И не потому, что каждый из входивших в нее людей будто бы только и думал что о личной власти и ее преимуществах. И не потому, что все они одним лыком шиты и одним миром мазаны, как говорят порой сегодня, ставя их в один ряд и на одну доску со Сталиным. Убежден: едва ли не все они были и остава­лись служителями и подвижниками идеи и по своему духовному и нравственному развитию принадлежали к другой, чем Сталин, категории людей. У него источник лжи находился внутри. У таких деятелей той поры, как Каменев, Бухарин или Рыков, она выраба­тывалась и постоянно подпитывалась ложностью и двусмыслен­ностью положения, в котором после окончания гражданской войны оказалась старая партийная гвардия.

Ложность и двусмысленность заключались в том, что большин­ство, кто бы в него ни входил, было обречено на свертывание внутрипартийной демократии и ущемление меньшинства. Это об­наружилось еще при Ленине. Партия считала себя демократичной организацией, демократизм - это гарантия права меньшинства на критику и свободное выражение своих взглядов, но она-то (гаран­тия) и не могла быть, как выяснилось, обеспечена. Обнаружи­лось, что демократия в массовой партии без демократии в общест­ве наталкивается на непреодолимые препятствия. Обнаружилось, что неоднородные, противостоящие друг от друга интересы и настроения различных социальных слоев, не получая политического выражения, находят отклик в стоящей у власти организации, в том числе среди ее руководства. Обнаружилось, наконец, что при сколько-нибудь серьезных разногласиях партия существовать и править не в состоянии: сверху трещина тут же ползла вниз, а там при отсутствии демократической культуры все моментально разваливалось, оборачивалось неразрешимыми проблемами, вина же, как и всегда при неукорененной демократии, целиком возлагалась на «начальство», на вождей, которые не могут договориться и навести порядок. Ясно, что это било по авторитету руководящего слоя, на котором (авторитете) в то время, по словам Ленина, все и держалось.

Демократия и партийное единство - вот две идеи, два корен­ных принципа, которые жизнь столкнула в острейшем противо­борстве. Резолюция X съезда, к которой Рыков отсылал Каменева, была попыткой утихомирить враждующие стороны, призвав к по­рядку одну из них. Она открыто отдавала предпочтение единству, существенно ограничивая демократию.

Но конфликт двух принципов ликвидирован не был по той простой причине, что ликвидирован быть не мог. Он все время давал о себе знать и в Политбюро, и в ЦК, проявлялся в обостре­нии личных отношений по поводу малейших разногласий, и не было, пожалуй, вопроса, который больше беспокоил Ленина, чем этот, и вовсе неспроста намечал он в «Завещании» расширение состава ЦК за счет рабочих, и двигала им, я думаю, не идея демократии, как многие сегодня считают, а идея единства, мысль о предупреждении раскола вождей с помощью людей, которые единство ставят выше демократии, а не наоборот.

После смерти Ленина конфликт двух принципов быстро пере­растает в войну на уничтожение. Никто еще этого не видит, все надеются совместить их, но демократия уже понимается неодина­ково. Для одних она - в безусловном и безоговорочном подчине­нии меньшинства большинству (можно ли что-то делать вместе, если делать разное и по-разному), для других - в праве меньшин­ства на свободное выражение своей позиции (как можно подчи­няться и отстаивать перед людьми то, с чем ты не согласен). Но там, где люди не могут мирно договориться, решающим доводом становится сила. Сила же, как нетрудно догадаться, при сохране­нии в партии формальных демократических процедур всегда у большинства. И в тот день и час, когда Зиновьев призвал Троцко­го к отречению от убеждений, смысл слова «подчинение» (мень­шинства большинству) начал меняться, резко сблизившись с со­держанием слова «подавление».

Но, похоже, даже на XV съезде, то есть три года спустя (пере­читайте приведенные мною выдержки из стенограммы), люди, требующие «отречения», не понимают еще, что с ними происхо­дит, какую они перешли границу. И только Сталин, кажется, смотрит дальше и видит больше, отдавая себе отчет в том, что борьба окончательно перемещается на территорию, где нет никаких моральных ограничений, где он, Сталин, поэтому непобедим, где никакие соперники ему не страшны. Они в атмосфере всеоб­щего лицемерия должны были задохнуться. Он о ней мог только мечтать. Ему ли, Сталину, бояться лицемерия, если он и без того считал лицемерами всех?

Он пришел к себе. Те, кто пошел с ним, от себя ушли.

Я понимаю, что это домысел. Но мне известно многое из того, что случилось потом. И потому я вижу Сталина и его сторонников на том съезде такими, какими вижу, и вычитываю в их речах то, что вычитываю.

В двусмысленном положении, в котором, не замечая того, оказались Рыков, Киров и их единомышленники, все они одно­значно серьезны в своих требованиях, они обеспокоены судьбой партии, они уверены, что только так, только настояв на «отрече­нии», можно предотвратить ее раскол и развал, прекратить борьбу, давно уже захлестнувшую и низовые ячейки. Но в этой, как и в любой монотонной и однотонной серьезности чувствуется внут­ренняя скованность. И лишь Сталин выглядит абсолютно свобод­ным в царстве двусмысленности, он здесь - король, он и внутри ситуации и над ней и он может позволить себе лукавую, почти добродушную мефистофельскую казуистику (см. стенограмму), в которой улавливается насмешка не только над побежденными, но и над противниками, но и над близорукими соратниками. Они еще не подозревают, что вместе с ним, со Сталиным, узаконили права большинства на подавление любого внутрипартийного ина­комыслия, в том числе и своего собственного. Тем более не знают они о том, что там, где объявляется опасным и недопустимым инакомыслие явное, таковым может быть объявлено и инакомыслие скрытое, а так как спецслужбы читать в сердцах еще не умеют, то инакомыслием может стать любая мысль и даже ее отсутствие.

Если организация, обладающая монополией на власть, допус­кает подавление меньшинства, то она открывает дорогу личной диктатуре, перед которой оказывается безоружной. Подавление меньшинства - начало конца демократии. Конец демократии - начало тирании.

Голосование против Сталина еще семь лет спустя, на XVII съезде, - это уже агония умирающей внутрипартийной демократии, это не­ловкий перевод ее в нечто совсем другое, в своего рода тайный заговор против убившего ее режима, тем более жалкий, что в нем сделана ставка на такое ненадежное и не годящееся для противодиктаторского заговора средство, как избирательный бюллетень. Сталин популярно объяснил заговорщикам, что такое власть лжи окончательно победившей, - он приказал фальсифицировать ре­зультаты голосования. Но, вспоминая с тягостным чувством эту последнюю отчаянную попытку скинуть с партийного Олимпа уже недосягаемое жуткое творение собственных рук, воздержимся от нелепых обвинений кого-то в том, что он не вышел на трибуну и не произнес обличительную речь. Не думаю, что «съезд победите­лей» стал бы его слушать, что ему вообще дали бы говорить. Но если бы даже сказал - не услышали бы, как давно уже не слыша­ли в партии никого, кто оказывался в меньшинстве. А большин­ства у противников Сталина на XVII съезде быть не могло: те 292 человека, которые решились выступить против него тайно, не со­ставляли и седьмой части делегатов.

Внутрипартийная демократия умерла, утвердилась диктатура. Но оставались люди с демократической совестью, способные иметь самостоятельные убеждения и сохранившие внутреннюю со­противляемость лакейству. Не надо быть очень уж прозорливым, чтобы догадаться: люди такого склада и голосовали против Сталина. Думаю, что стремление обезопасить себя от единственной остав­шейся демократической процедуры (тайного голосования при вы­борах в ЦК) сыграло не последнюю роль в решении Сталина устроить чудовищную массовую резню. Каменев, предупреждав­ший о лицемерии, которым прорастет принудительное отречение от убеждений, не мог, однако, предположить, что это лицемерие будет объявлено главным врагом и вытравлять его начнут каленым железом. Как коротка оказалась дорога от лжи, провоцирующей лицемерие, до лжи, объявляющей лицемером каждого, кого захо­чется!

«Демократов» нельзя было выявить, так как их всех давно уже заставили замолчать. Поэтому и была объявлена охота на «лицеме­ров» и «двурушников», скрывающих под маской друзей звериный вражий оскал. Зона юридической вины стала беспредельной - вы­резали не противников режима, а целую человеческую генерацию, в которую зачисляли каждого, в ком можно было заподозрить непредрасположенность к холуйству и хоть какой-то намек на ин­дивидуальность.

Массовые репрессии - закономерный итог сталинской дикта­туры. Сталинская диктатура - закономерный итог победы прин­ципа единства над принципом демократии. Победа принципа единства - закономерный итог заболевания сознания, которое в один прекрасный день начинает демократическое подчинение меньшинства большинству толковать как право большинства на подавление меньшинства. Чтобы использовать это право для установления личной диктатуры, нужно не так уж много: желание, воля и - вхождение в большинство.

Сталин, похоже, очень хорошо понимал это. Он был единст­венным из состава Политбюро, кто после смерти Ленина никогда не оставался в меньшинстве. Он не вступал в открытую борьбу до тех пор, пока не сколачивал большинство в высших органах пар­тии, но, получив его, он уже не ждал, пока его противники орга­низуются, а подталкивал их, порой просто провоцировал созревание оппозиций и уклонов, чтобы побыстрее учинить разгром.

Сталин шел к диктатуре, выставляя себя самым убежденным и последовательным демократом. Поэтому он всегда побеждал. Поэтому получал поддержку в партии независимо от того, какую выдвигал программу. Он мог менять свои взгляды еще чаще, чем его соперники, мог врать и перевирать сколько хочет, но ему это сходило с рук, потому что в содержании политической борьбы рядовой и даже средний партиец разобраться не мог, а правила арифметики наводили его на мысль, что в меньшинстве может оказаться лишь меньшевик (еще раз отсылаю к выдержкам из стенограммы XV съезда).

Конечно, на Сталина работал гигантский партийный аппарат, умело управлявший механизмом внутрипартийной демократии. Но дело не только в этом. Я расспрашивал старых партийцев, которые в 20-е годы сознательно поддерживали Сталина, а потом прошли через сталинские лагеря. Мне важно было понять, поче­му они именно его предпочли авторитетным, популярным вождям, даже такому, как «любимец партии» Николай Иванович Бу­харин. И слышал в ответ: не потому, что он был Генеральным секретарем, и не потому, что очень уж любили (его не любили), а потому, что всегда был в большинстве, принадлежность к которо­му считалась символом правоты, вполне достаточным основанием для того, чтобы говорить от имени партии.

Надеюсь, читатель составил себе представление и о роли лжи в не демократически устроенном обществе и о том, почему она рано или поздно становится здесь чуть ли не тотальной. А это значит, что и сама демократия (слово слишком популярное, чтобы можно было вычеркнуть его из словарей) неизбежно превращается в ложь. Как и положено при тотальном обмане, ее (демократию) тоже провозглашают не жертвой, а победительницей: выхолощен­ную и приспособленную для наглядной демонстрации «несокру­шимого единства», ее объявляют «демократией высшего типа».

Сегодня мы, кажется, кое-что поняли, и нас так просто уже не проведешь. Но мы еще, похоже, не осознали, что реабилитация поверженного принципа демократии (в партии и обществе) восстанавливает его старый конфликт с победившим принципом единства.

Это только кажется, что внутрипартийная демократия не столк­нется с трудностями, если не будет свободы образования фракций (свернута резолюцией X съезда) и выдвижения политических платформ (ликвидировано в середине 20-х годов). Вспоминается недавнее время споров с Ниной Андреевой и ее вдохновителями: о фракциях и платформах ничего не было слышно, как не слышно и сейчас, разногласия между руководителями сводились к внешне не очень существенным расхождениям и в понимании «принципов» и в оценках вчерашнего и позавчерашнего бытия, а сколько шуму было, какие страсти кипели!

Да, уж намека на внутрипартийную демократию достаточно, чтобы снова обнаружилось: не так-то все просто с ней там, где партия всего одна и правит тоже только она одна. Не могу забыть, как люди вполне либеральных умонастроений призывали руково­дителей к «единству». А на какой, интересно, основе смогли они объединиться? На перестроечной? А если они саму перестройку понимали не совсем одинаково? И что самое существенное: может ли, и если может, то долго ли, «монолитное единство» руководи­телей сочетаться с демократическим половодьем среди подчинен­ных? Надо все же отдавать себе ясный отчет: на всем протяжении послереволюционной истории не было у нас плюрализма на ниж­них этажах партии без плюрализма на верхних. А там, наверху, даже при Ленине с его огромным авторитетом плюрализм (демо­кратия) с единством не очень-то уживался. И сейчас уживается лишь до тех пор, пока демократия находится у единства на поло­жении домработницы, взятой для выметания сора. Когда же она поднимает голову и позволяет себе высказаться о домохозяевах и о том, как они ведут хозяйство, ее ставят в угол.

«Дело Ельцина» - первая (но не последняя) после начала перестройки серьезная победа принципа единства над принципом демократии. А плотная дымовая завеса неправды вокруг этого дела - до боли знакомое проявление их старого и до сих пор не разрешенного конфликта.

Вторая победа - процедура и результаты выборов на XIX парт­конференцию.

Третья - закрытие вопроса о привилегиях, то есть о материаль­ном фундаменте «единства», заложенном в свое время таким мас­тером сплочения партийных рядов, как Иосиф Виссарионович Сталин.

Я не собираюсь выписывать еще один скороспелый рецепт, который помог бы нам раз и навсегда излечиться от лжи. Моя задача скромнее - в меру собственного разумения приоткрыть истоки болезни, ее жизненные, или говоря ученым языком, сис­темные корни. Это, понятно, еще не лечение. Но это, быть может, поможет кому-то проникнуться спасительным недоверием к политическому знахарству, обещающему моментальное исцеле­ние волшебным словом «демократизация» и вызывающему после быстротечной эйфории смертельную тоску.

Соскальзывание в ложь неизбежно, если действует ее систем­ный источник. А он действует. И лучше признать, что это так, чем скрывать от себя и других. Это, конечно, добавит нам сомне­ний, которых и без того хватает, но зато убавит иллюзий, кото­рых, быть может, меньше, но вреда от них намного больше.