logo
К ГОСам, 2015 / ХХ век / ТЕКСТЫ / Публицистика периода перестройки - тексты

Карл Каутский против Льва Троцкого

Мне кажется, мы пока еще не до конца осознали, какую роль в нашей трагедии сыграл короткий период, известный под названи­ем военного коммунизма. Конечно, идейные истоки ее можно поискать и в более отдаленных временах. Но то - теории, а военный коммунизм - это впервые практика. И потому именно там вижу я мировоззренческий исток и идеологическое зерно ста­линщины, не сумевшее тогда прорасти и дать всходы, так как не было еще нужных условий.

Многие до сих пор считают, что политика тех лет воспринима­лась ее инициаторами как временная, вынужденная гражданской войной. Но если бы так было, то Ленин не стал бы называть военный коммунизм ошибкой. Нет, это была сознательная дол­говременная линия. Это была невиданная попытка трансплантации органов войны в ткань мирной жизни. Да, тогда произошло отторжение, операция не удалась, и кончилась она, к счастью, не смертью пациента, а свертыванием эксперимента, решительным отказом от всей этой гибельной затеи. Но военно-коммунистичес­кая идеология не исчезла, осталась в головах, ждала своего часа. Что же она собой представляет?

Идеология трансплантации и соответствующая этой идеологии политическая линия впервые были детально разработаны на исхо­де гражданской войны тогдашним наркомом по военным делам Троцким. Факт известный. Вспоминая его, часто делают вывод: Троцкий и есть главный идейный вдохновитель и инициатор ста­линщины. Если это и верно, то лишь отчасти. Во-первых, программа Троцкого разделялась руководством партии и была утверж­дена на IX ее съезде в присутствии и при поддержке Ленина. Во-вторых, в годы нэпа взгляды Троцкого хотя и отдавали по-прежнему левизной, но так далеко, как Сталин, он никогда не заходил, а идея насильственной коллективизации ему и просто не приходила в голову, наоборот, он был ее (коллективизации) не­примиримым противником. Но факт остается фактом: главным идеологом трансплантации был наркомвоен. Он продумал пред­стоящий эксперимент до мелочей. Полнее всего, пожалуй, эта позиция представлена сегодня совершенно забытой, а когда-то нашумевшей, привлекшей внимание мировой общественности по­лемике Троцкого с Каутским - крупнейшим теоретиком герман­ской и международной социал-демократии.

В 1919 году Каутский выпустил книгу «Терроризм и комму­низм», в которой резко раскритиковал большевистский режим, в том числе и его методы хозяйствования. Через год Троцкий ответил книгой под таким же названием, где пытался отвести критику и обосновать правомерность военно-коммунистической политики, доказать ее соответствие принципам социализма. Еще через год появился ответ Каутского под заголовком «От демокра­тии к государственному рабству».

Мне кажется, современного читателя могут заинтересовать обе позиции. Критика Каутского вскрывает как очевидные слабости и несообразности военно-коммунистической доктрины, так и сла­бости позиции самого критикующего, историческую ограничен­ность той «демократической» разновидности социалистической идеологии, которую представлял оппонент Троцкого. В споре столкнулись не истина и самообман, а два самообмана, и оба они поучительны по сей день. Так как ни один из них не может служить лекарством от другого, потому что оба они - болезнь.

Каутский, хотя и был в то время далек от большевиков, в оценке военного коммунизма к истине был значительно ближе, чем его идеолог Троцкий. И не только потому, что политику эту пришлось отменить, но и потому, что было ее второе - исправ­ленное и дополненное - сталинское издание, и оно-то уж не оставило никаких сомнений: нельзя заставить быть свободным ни человека, ни народ, даже если заставляют не египетские фараоны, а люди, действующие от имени самого передового класса и ис­кренне верящие, что все другие классы свою роль уже отыграли; нельзя принуждением воспитать сознательное отношение к труду, а можно лишь отучить от него и вызвать к нему отвращение. Страх в состоянии обуздать порок. Но ему не дано превратить порок в добродетель. Страх может заставить ленивого работать. Но ему не дано сделать лень трудолюбием. Все это сегодня вещи очевидные, азбучно бесспорные. Но подготовленный читатель, прочитав старый диалог Каутского и Троцкого, заметит, наверное, и кое-что еще. Он обнаружит, что спорящие стороны при всем их неприми­римом друг к другу отношении в чем-то существенном очень близ­ки и - несовременны. И это действительно так.

Обратите внимание: спор у них - не о социализме, не о том, что он такое, а о том, как к нему двигаться, от какой точки начинать (российской или английской) и какую дорогу избрать. Насчет пункта назначения - полное единомыслие. И «диктатор» Троцкий, и «демократ» Каутский не сомневаются, что социализм - общество без товарно-денежных отношений и рынка, что люди, живущие в нем, будут проявлять трудовое усердие не ради пре­зренного металла, а из соображений более высоких и благород­ных. В этом они ошиблись оба. Но в том, разумеется, смысл, что нетоварное ведение хозяйства невозможно вообще, в принципе. Об этом можно спорить и сегодня, тут история своего последнего слова еще не сказала. Но она сказала вполне определенно: инду­стриальное общество на бестоварной основе успешно развиваться не может, создать движущие силы научно-технической революции - тем более. Она сказала не менее определенно, что индустриаль­ный рабочий, с которым связывали свои надежды и Троцкий, и Каутский, и не только они, не в состоянии осуществить прорыв в принципиально новую цивилизацию - ни в Англии и других за­падных странах, где ему так и не удалось победить, ни в России и последовавших ее примеру государствах, где после пролетарских революций возникли военно-бюрократические режимы сталин­ского типа. Уходя с исторической сцены, уступая место новому работнику эпохи НТР, он передает преемникам и свой идеал, а они, если примут наследство, то от чего-то, наверное, в нем откажутся, а в чем-то приумножат и обогатят его. Но это тема другая и особая. Пока же я еще раз обращаю ваше внимание на совпадение взглядов Троцкого и Каутского. Мне это важно, так как позволяет выявить степень научной добросовестности и граж­данской честности иных авторов научно-популярных журналов, внушающих нам, что истоки всех наших бед нужно по-прежнему искать за пределами отечества, то есть в завезенных из-за рубежа идеях нетоварного хозяйства, и развязностью тона пытающихся убить в себе и в читателе такой естественный и столь необходимый для нашего духовного возрождения вопрос: почему же чужеземные идеалы эти на их родине не прижились и не восторжествовали не только во времена Каутского, но и до сих пор, а в нашей стране укоренились и успели принести столько бед?

Мне хотелось бы лишний раз указать на совпадение взглядов Троцкого и Каутского еще и для того, чтобы оттенить глубокий смысл так часто цитируемой сегодня ленинской реплики: переход к нэпу, то есть к товарной экономике, означает «коренную пере­мену всей точки зрения нашей на социализм».

Что это было? Гениальное заблуждение? Или прорыв в новую и неизведанную реальность, который требовал уникального манев­рирования и который некому было поддержать и возглавить, когда Ленина не стало? Эти вопросительные знаки еще долго будут тре­вожить наш ум и воображение. Определенно же можно сказать лишь одно: так получилось, что нэп, призванный заменить воен­ный коммунизм, создал условия для его возрождения и прочного утверждения. В 1920 году операция по пересадке органов войны в мир с треском провалилась и в деревне (крестьянские восстания), и в городе (забастовки рабочих в Петербурге и Москве, крон­штадтский мятеж). В 1929 году она прошла - для властей - вполне успешно. Город перенес ее благополучно и почувствовал даже - несмотря на опустевшие магазины и карточки - прилив новых сил, а деревня хотя и содрогнулась, взвыла от ужаса и страшной, нестерпимой боли, но была быстро успокоена сталин­скими хирургами. Чтобы выяснить и объяснить другим, почему это стало возможно, нужно писать не статьи - тома.

Ясно, что Сталину удалось осуществить свой кровавый экспе­римент над народом не только благодаря жестокости и решитель­ности тех, кто исполнял его волю. И не только потому, что он внес некоторые поправки в старую программу Троцкого: если для крестьян она означала усиление гнета даже по сравнению с време­нами продразверстки, то военно-коммунистические опыты по переброске с места на место рабочих Сталин возрождать не стал, а для массовых трудовых десантов использовал второе свое уникаль­ное изобретение, во всех отношениях не уступающее коллективи­зации, - трудармии лагерей.

Дело в том, что помимо насилия и варварских изобретений была еще идеологическая психотерапия, смутившая народную душу.

Еще раз о тех, кто вне культуры - «внизу» и «наверху».

Город поверил, что коллективизация - это победа великой идеи, светлый праздник освобождения деревни, добровольно уст­ремившейся в «новую зажиточную жизнь». Город не знал или не хотел знать, что хлеб, который он получил по карточкам, а потом и без них, вырван изо ртов сельских ребятишек. Он не знал или не хотел знать, что карточки и прочие неудобства - не от зловред­ности «кулаков» и иных врагов, а от той политики, плоды которой называли в газетах победой колхозного строя. Эта психотерапия расколола не только деревню и город, сняв угрозу рабочих выступ­лений, сорвавших военно-коммунистические планы начала 20-х годов. Она расколола и саму деревню, где безлошадную бедноту (около трети сельских жителей) удалось воодушевить идеей кол­лективизации - добровольной для нее, бедноты, и насильствен­ной для тех, кто согласно идеологическому диалогу страдал неду­гом собственничества и подлежал принудительному лечению.

Да, это был обман, равных которому в истории не сыщешь. Но я уже говорил: нельзя обмануть того, кто не готов обмануться. На не желающего быть загипнотизированным гипноз не действует. Троцкий был квалифицированным идеологом военного комму­низма и понимал это. Вспомните его мысль: принуждение невоз­можно, если народ сопротивляется ему. Говоря иначе, принужде­ние может быть успешным, если ему сопутствует воодушевление, энтузиазм, добровольничество: наркомвоен не случайно напом­нил о субботниках, они были точкой опоры всей его идеологичес­кой конструкции.

Интересно, что Каутский этой «точки» не заметил, и потому его критика недостаточна, она не изнутри, а как бы со стороны, что скажется и потом, когда он так и не сможет объяснить причи­ны устойчивости сталинского режима, будет все время ждать, что тот вот-вот рухнет, и торопить этот крах, и предсказывать его в книгах и статьях, но так и не дождется, а всерьез обсуждать столь непривычные для западного человека материи, как «массовый эн­тузиазм» и «трудовой героизм», так и не согласится.

Между тем военный коммунизм первого призыва потому и лоп­нул, что энтузиазма и героизма оказалось недостаточно. Люди готовы были безвозмездно отдавать свои свободные часы государ­ству, чтобы приблизить победу над врагом. Но когда победа была одержана и врагов уже рядом не стало, а желанный мир оказался таким голодным и холодным, источник воодушевления иссяк. И сразу померк свет в конце туннеля: манящий образ будущего исчез, растворился в безысходных буднях, непомерная, нечелове­ческая усталость согнула, не давала распрямиться. И тут же отка­зала вся система принуждения.

Да, пересадка органов войны в мирную хозяйственную жизнь невозможна, если нет внешней угрозы (подлинной или выдуман­ной), а внешняя угроза никого не сплотит и не мобилизует, если ее носители живут где-то далеко за рубежом и замыслы свои никак не обнаруживают, если постоянно не напоминают о себе тем, что вредят, шпионят, плетут сети заговоров. В 1920-м почти все реальные враги были изгнаны, а додуматься до мысли, что их можно выводить искусственным путем, ни главный идеолог воен­ного коммунизма Троцкий, ни кто-либо другой не сумели. Прой­дет каких-нибудь десять лет, и Сталин восполнит этот пробел концепции, добавит недостающее ей звено, создаст гигантский агрегат для массового производства врагов и будет включать его не только для перемалывания возможных и невозможных соперни­ков, но и для подпитки бдительности и сплоченности, для стиму­лирования трудового порыва.

Не прекращается

злой

и классовый

бой,

бой, бой!

(Читатель, разумеется, знает, что использованные в этой статье стихотворные строки взяты из произведения В. Маяковского. Но возможно, не все помнят, что произведение это написано в 1929 году, который известен как год великого перелома).

Сегодня спорят: можно ли отделить плюсы Административной Системы от ее минусов? Одни говорят, что можно. И вписывают в графу «плюс» Магнитку и энтузиазм, а в графу «минус» - реп­рессии и прочие «ошибки». Другие возражают: даже вопрос так ставить нельзя, потому что никакого деления на «хорошее» и «плохое» по отношению к сталинскому правлению не может быть вооб­ще, все «хорошее» - не благодаря системе, а вопреки ей.

Я не могу согласиться ни с первыми, ни со вторыми. Сказать, что энтузиазм вырабатывался помимо Административной Системы и совершенно независимо от нее, я бы не рискнул. Но Админи­стративная Система - это система военного коммунизма. А воен­ный коммунизм - это система, которая вырабатывает энтузиазм и героизм лишь в той мере, в какой они служат (или кажется, что служат) достижению победы над явным или мнимым врагом. Но раз так, то можно ли безоговорочно считать их плюсом?

Однако и это еще не все. Если мы хотим оставить военный коммунизм в прошлом, если хотим преодолеть его и заменить новой, экономической организацией жизни, то лучше поскорее признать: безнадежно устарели не только методы, вызывающие и подстегивающие энтузиазм, но и сам военно-коммунистический энтузиазм. Он неэффективен, нерентабелен, он прикован истори­ческой цепью к слову «больше» и отделен исторической пропастью от слова «лучше», он растворяет «я» в «мы», творчество подменяет репродукцией, тиражированием достигнутых кем-то и где-то ко­личественных (не качественных) образцов, именуемых распро­странением передового опыта. Грустно? Да, грустно. Но такая уж у человечества судьба: грустить, расставаясь с прошлым, а не оставаться в нем, чтобы не грустить. Поэтому оно, человечество, продвигается вперед. Поэтому сохраняет память о том, что было. Неужели и в этом отношении нам надо быть ни на кого не похо­жими?

Но я, кажется, ушел от вопроса, который сам поставил. Ведь выдуманные враги могут вызвать у меня трудовой порыв только в том случае, если я поверю, что они враги невыдуманные. Поэто­му снова и снова: почему людей удалось обмануть? И снова и снова: потому и только потому, что они готовы были обмануться.

Не все. Но тех, кто был готов, оказалось достаточно. И, как это ни покажется странным, подготовил их нэп: при военном коммунизме первого издания их не было, вернее, они еще не определились, не осознали до конца, кто они и чего хотят. Война и продразверстка всех выровняли: зажиточного и бедняка, трудо­любивого и лодыря, квалифицированного и мало что умеющего. Нэп восстановил различия. Это не могло нравиться ни городским рабочим, с неудовольствием посматривавшим на недоступные им частные рестораны, ни деревенской бедноте, которая землю полу­чила, но к экономическим методам хозяйствования приспособить­ся не могла и попадала в зависимость от своих энергичных и удачливых соседей. Говоря иначе, именно при нэпе в городе и деревне образовались большие группы людей, которые могли чув­ствовать себя обделенными революцией и в ком усиливалась поэ­тому неприязнь к тем, кого нэп экономически поднимал вверх. Так что слово «враг» не надо было выдумывать, оно витало в воздухе, у многих было уже на языке, его оставалось лишь произ­нести вслух.

И оно было произнесено. В высших эшелонах политической власти не могло не найтись людей, которые не поняли бы рано или поздно, какое это удобное слово. Ведь если кто-то внизу чем-то недоволен, если он склонен винить во всем не себя и не власть, а соседа, то почему бы не пойти ему навстречу? Это же так просто: все, что хорошо, добыто режимом, все, что плохо, - «происки врагов».

Так утверждалась, пробивала себе дорогу в жизнь, питаясь и усиливаясь идущими из нее импульсами, сталинская логика, в которой у него не было предшественников. Она была близка и понятна многочисленному слою людей на верхних и средних эта­жах системы, выдвинувшихся благодаря своим заслугам в гражданской войне и убежденных, что раз Перекоп можно было взять штурмом, то все прочие проблемы уж во всяком случае не слож­ней, а не решаться они могут лишь из-за наличия «контры». Но самое главное - она, логика эта, находила живой отклик в еще более многочисленных группах рабочего класса, и прежде всего среди его новобранцев, устремившихся в индустриализирующийся город из нэповской деревни, к которой они не могли приспосо­биться, где были обречены на жалкое и зависимое существование. На них был огромный спрос, они быстро заполняли заводы и стройки и очень скоро стали задавать там тон. С ними считались, на них оглядывались все политические лидеры 20-х годов. Но ставку на них сделал только Сталин.

Он их не идеализировал подобно Троцкому, Зиновьеву, Каме­неву, которые подтягивали их настроение к своим романтически-книжным представлениям о рабочем классе. Но он и не заблуж­дался подобно Бухарину насчет возможности приспособить их к нэпу, к рыночной экономике. Он оказался выдающимся эксплуа­татором их иллюзий и предрассудков, их исторического самообмана.

Это были люди, выброшенные из одной культуры, не принятые ни в какую другую и не создавшие никакой новой. Они готовы были всем пожертвовать, все отдать, они могли работать столько, сколько надо, и намного больше, если им говорили, что они-то и есть настоящие хозяева страны, что им, а не кому-то принадлежит власть и что наградой за их труд будет такая жизнь, какой ни у кого и никогда не было. Они могли слиться с «общим делом», раство­риться в нем, могли забыть о себе, мечтая о «городе-саде», но сегодня, отдавая должное их подвижничеству и цельности, мы все же должны признать: им легко было отдавать все, что имели, так как они не имели почти ничего. Не было личного быта, его заменяли казенные койки в бараках, общежитиях, вагончиках, не было ни вещей, ни знаний, ни развитых индивидуальных потреб­ностей, не было ни прошлого, которое они презирали, ни настоя­щего, которое ощущали чем-то временным, походным, подгото­вительным к чему-то, что и есть самое главное. Они могли жить только будущим, только мечтой о том счастливом состоянии, ко­торое выражалось словом «социализм», и потому торопили, под­стегивали своих лидеров: быстрее, дальше, вперед! И недоброже­лательно косились на тех, у кого было что-то свое, кто чем-то дорожил, будь то достаток или собственное мнение, кто выделялся из ряда, кто пробовал жить и работать для себя, а не только для «всеобщего счастья» и «освобождения человечества». Они называ­ли это мещанством, несознательностью, но были готовы к тому, чтобы несознательных занести в списки врагов. Нетрудно догадаться, что совместить нэп с социализмом для этих людей означа­ло примерно то же, что совместить будущее с прошлым.

Поэтому отмена нэпа их не смутила и не огорчила - обрадова­ла. Стало хуже, но другим («врагам») - хуже вдвойне, а значит, стало ближе к равенству. Они были готовы к великому походу и большому скачку. Они готовы были штурмовать историю. Им удалось построить города, заводы и электростанции. Но они обманулись насчет своих сил и возможностей. Поэтому они нуждались в обмане насчет своих успехов. И им шли навстречу. Им говори­ли, что невыполненные планы перевыполняются, что весь мир смотрит на них с восхищением и надеждой и вот-вот начнет брать с них пример. Он смотрел, но пример брать не спешил. Они ждали и верили - пока не устали. Но даже устав, продолжали верить в своего вождя, главного врага их врагов, заменившего им культурные традиции, которые они обрубили, и сознание своей личности, которое не успели обрести. Он заменил им все, чего у них не было, и подарил ощущение, что они могут все. Поэтому многие из них верят в него до сих пор и думают, что будь он жив, все давно было бы хорошо. Поэтому правда об Административной Системе кажется им ложью, а разговоры о ее демократизации - подрывающими все, чему поклонялись, за что бились, не щадя себя и других, что создавали, жертвуя всем и не требуя наград.

Они слышали тогда только себя и потому демократию понима­ли как право быть услышанными и не слышать никого вокруг, или, что то же самое, как право громить тех, кто подрывает един­ство, под которым они подразумевали единство с ними и ни с кем другим. Читателя, которому эти строки напомнят что-то знакомое, спешу поддержать: память его не подвела, все это мы с ним уже наблюдали на верхних этажах, в коридорах власти, стены которых, конечно же, не были звуконепроницаемыми. И голоса с улицы улавливались в них очень хорошо.

Да, настроения этого слоя зримо или незримо присутствовали в идеологических и политических столкновениях 20-х годов. И Ста­лин учитывал их лучше, чем его соперники. Я говорил, что его поддерживали партийные низы, так как он всегда имел большин­ство наверху, какую бы платформу ни отстаивал. Но все же и большинство он получал не только благодаря интригам и полити­ческой изворотливости. Нет, его интриги и маневры только пото­му и удавались, что он никогда не воспарял слишком высоко над рядовым той поры, не пытался возвыситься над его «социалисти­ческой» прямолинейностью и наивностью.

Даже тогда, когда он вместе с Бухариным выступал за углубле­ние нэпа, за развитие экономических отношений в деревне и установление рыночных связей между нею и городом, а Зиновьев и Каменев попытались стать рупором антинэповских настроений в рабочей среде, - даже в этом случае Сталин точнее учел именно эти настроения. Он понимал, что рядового рабочего волнует не нэп, а то, чем он кончится, сменится ли социализм, который, разумеется, не нэп. И Сталин сохраняет мечту: свет в конце тун­неля не должен погаснуть. А своих критиков представляет как ее убийц.

Он знает, что теоретическая совесть Зиновьева, как и Троцко­го, не может примириться с идеей «социализма в одной стране», да еще не самой передовой. Зиновьев, правда, от Троцкого от­межевался, так как понимал: раз власть в руках у социалистичес­кой партии, то она (партия) должна оправдывать свое название, должна видеть и указывать народу перспективу, которая зависит от него самого, а не от троцкистской «мировой революции», которая неизвестно когда произойдет. Но соперник Сталина - лидер Ко­минтерна и единственный, кто после смерти Ленина открыто пре­тендовал на первую роль, - опасался, наверное, что его могут отлучить от марксистской традиции. И он предлагает компромисс: так как власть у нас, будем строить социализм, но будем и отдавать себе отчет в том, что в одиночку его построить не сможем. Этого было достаточно, чтобы представить Зиновьева убийцей идеала. Строительство социализма, которое не ведет к построению социализма! Строительство на авось! Строительство без перспективы! Строить, зная, что не построишь! Сталин вел не теоретический, а идеологический спор; нажимая на самую чувствительную клавишу в сознании рядового партийца, выставлял своего соперника один на один с ожиданиями масс, и тот был ими смят, и все, что он говорил потом об опасности углубления нэпа, уже почти не имело значения: всколыхнуло верхний рабочий слой, но вниз не пошло, в глубину не проникло.

Думаю, что и с Бухариным Сталина сближала не привержен­ность нэпу (на него в середине 20-х годов всерьез никто не поку­шался и свертывать не призывал), а мысль о «социализме в одной стране». Они победили, потому что мысль эта была близка боль­шинству рабочих. Но Бухарин был легко, почти без борьбы ото­двинут в сторону, когда жизнь вплотную подвела к вопросу, каким этот социализм может и должен быть. Сталин победил, потому что военно-коммунистическая идеология была доступнее и ближе миллионам новобранцев индустриализации, чем идеология рынка и товарно-денежных отношений.

Победа Сталина означала, что военно-коммунистические на­строения стали официальной директивой и директивой, предписывающей определенный способ мыслить, чувствовать, существо­вать. Самообман новобранцев заводов и строек был провозглашен идеологической нормой, высшим проявлением сознательности, его триумф был вписан в политические документы и учебники как триумф «социалистической культурной революции».

Началась жизнь, в которой ни у кого нет и не должно быть настоящего: оно приносится в жертву будущему. Это значит, что слово «жить» по смыслу сблизилось, почти слилось со словом «пережить» (трудности, лишения, войну, ее последствия, войну холодную - всего и не припомнишь). И только теперь мы, похо­же, начинаем понимать, какой это был самообман, какая это опасная болезнь - тем более опасная, что до сих пор вспоминает­ся многими как состояние ушедшего душевного здоровья: «Жили тяжело, но хорошо. И была вера, что будет еще лучше».

Ведь если все, что со мной сегодня происходит, лишено само­стоятельного нравственного значения, если все это лишь средство достичь великой цели, то в настоящем становятся определенными не только бытовые неудобства, но и предательства родных и дру­зей, и преступления, и всеобщий страх, и подозрительность (тоже всеобщая), считающая себя бдительностью, и ложь, и слезы дети­шек, виноватых лишь в том, что их родители чем-то кому-то не угодили. Ведь все это еще как бы не совсем жизнь, а только подготовка к ней, настоящая же жизнь впереди, в будущем пре­красном царстве, все забудется, все спишется, все простится.

Как-то по телевизору рассказывали об обезболивании гипно­зом. Человек ложится на операционный стол, и врач-гипнотизер ему внушает: «Ты ничего не будешь чувствовать, ты только будешь слышать мой голос». И - ничего не чувствует. Его режут, а он не чувствует. Самообман сталинской эпохи - как нравственное обезболивание идеологическим гипнозом и самогипнозом. Оперировали топорами утратившую чувствительность народную душу и изрубили ее до того, что до сих пор все в ней кровоточит и не срастается. И - не больно. Или уже начинает болеть?

Это было время всеобщего, тотального временщичества, ощу­щающего себя посланцем вечности. Всё - как на войне. Казен­ные койки не только в казармах-общежитиях, но и казенная ме­бель офицеров и генералов, о чем хорошо рассказал А. Бек в «Но­вом назначении». Ничего своего. Ни у кого. Все временно. Никто не живет, но почти все верят, что жизнь впереди. И потому всем кажется, что живут.

Самая, быть может, горькая и трудная истина, которую нам предстоит уяснить: там, где нет настоящего, где оно лишено нравст­венного смысла, - там нет (и не может быть) «светлого будущего». Там, где роют котлованы и возводят заводские корпуса не ради людей, не ради того, чтобы им вот сейчас жилось лучше и свободнее, а во имя каких-то далеких целей, - там построенное рано или поздно придется перестраивать.

Вдумайтесь, это же очень просто: если мы лишили себя настоя­щего, если вы в нем не живете, а «переживаете» его, то что принесете вы в будущее? Только то, что имеете. И ничего боль­ше. Если вы все, что есть в вас своего, индивидуального, непо­вторимого, успевшего и не успевшего выявиться, родившегося и еще нет, - если вы все это утопили в океане «общего дела», то как вы вернете утопленное, какой сетью выловите, когда «общее дело» восторжествует? И не придется ли заказывать на торжество траур­ный оркестр?

Ну а кого не убеждают опыт и логика, вспомните художествен­ное прозрение Андрея Платонова: землекопы роют котлован и мечтают о чем-то смутно-красивом, что придает смысл их работе, а вокруг все совсем не красиво, и они оберегают как ничто на свете девочку-сироту и видят в ней символ всеобщей чистоты и невинности, но девочка умирает, и самый сильный среди земле­копов, чугунным кулаком отправляющий в небытие каждого, в ком можно заподозрить врага, погребает ее в «гробовое ложе», выдолбленное в «вечном камне», чтобы удержать ускользающий смысл, сохранить будущее. Но она ведь уже убита кошмаром на­стоящего, она - труп, и ничто и никогда не оживит ее.

Жизнь без настоящего - это жизнь в духовной пустыне. Это превращение идеала в абстракцию, в миф. Это духовное сущест­вование, которое, считая себя выше религиозного, на самом деле значительно ниже его, и их внешнее сходство не должно вводить в заблуждение. Религия хотя и выносит смысл человеческого бытия на его границы, но все же сохраняет его (смысл) и в настоящем, ей ведомо, что такое грех, стыд и вина, и даже индульгенция (отпущение грехов за деньги) при всем своем лицемерии не идет ни в какое сравнение со сталинским «во имя будущего». Что ни говори, а индульгенция, позволяя грешить, все же не убивает способность воспринимать грех как грех, а сталинщина допускает и оправдывает все.

Сегодня нам предстоит нелегкое возвращение в цивилизацию. Но, чтобы вернуться, нужно понять не только то, что нас обману­ли, но и то, что мы обманулись. Обманулись те миллионы людей «внизу», которые поверили, что можно прыгнуть в будущее, убив настоящее. Обманулись те интеллигенты «наверху», кто, прислу­шиваясь к их голосам, поверил, что ради будущего можно вернуть­ся в прошлое, ради высшей культуры нырнуть в бездну «внекультурья». Читайте, перечитывайте стенограмму XV съезда, попробуйте вникнуть в те непреклонные требования отречься от самих себя, постарайтесь понять, почему так безбоязненно шли на это интел­лигентные, европейски образованные политики, а если вникнете и поймете, то это и станет, быть может, началом нашего с вами исторического самосознания и самоопределения.

Излечиться от самообмана - значит стать другими. Значит - в нашем случае - отказаться не только от военно-коммунистичес­кого насилия, но и от военно-коммунистических иллюзий, от военно-коммунистического воодушевления, от военно-коммунис­тической слепой веры. Вы спросите: что же теперь - остаться без идеалов вообще? Жить сегодняшним днем и только им? Я пола­гаю, что нет, отказываться от идеалов не надо, и чуть позже поясню, что имею в виду. Но это уже будет разговор не о болезни, а о методах лечения и о том, в чем заключается здоровье? Не о том, что изменять и реформировать, а о том, как и во имя чего это делать.

Но, к сожалению, очень часто мы предлагаем ответы на вопросы «как?» и «во имя чего?», не ответив на вопрос «что?». А он-то, мне кажется, самый главный. Потому что, не выяснив своего места в мире, не разобравшись толком, кто мы и откуда, чем похожи на других и чем отличаемся, трудно определить и направление движения, и его цель, и потребные для этого средства. А мы пока не выяснили. Больше того: отрекаясь от одних иллюзий и самообманов на свой счет, мы порой тут же придумываем новые.

Новый мир. 1989. № 2//

Цит. по: История отечественной журналистики… 2009. С. 83-112