logo search
book_hr

Из книги «Россия и Европа» Глава V. Культурно-исторические типы и некоторые законы их движения и развития

За волною

Ваших мысленных морей

Есть земля, над той землею

Блещет дивною красою

Новой мысли эмпирей

ХОМЯКОВ

Начну прямо с изложения некоторых общих выводов или законов исторического развития, вытекающих из группировки его явлений по культурно-историческим типам.

ЗАКОН 1. Всякое племя или семейство народов, характеризуемое отдельным языком или группой языков, довольно близких между собою, — для того, чтобы сродство их ощущалось непосредственно, без глубоких филологических изысканий, — составляет самобытный культурно-исторический тип, если оно вообще по своим духовным задаткам способно к историческому развитию и вышло уже из младенчества.

ЗАКОН 2. Дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому типу, могла зародиться и развиваться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие, пользовались политической независимостью.

ЗАКОН 3. Начала цивилизации одного культурно-истори­чес­кого типа не передаются народам другого типа. Каждый тип вырабатывает ее для себя при большем или меньшем влиянии чуждых, ему предшествовавших или современных цивилизаций.

ЗАКОН 4. Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразные этнографические элементы, его составляющие, — когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или политическую систему государств.

ЗАКОН 5. Ход развития культурно-исторических типов всего ближе уподобляется тем многолетним одноплодным растениям, у которых период роста бывает неопределенно продолжителен, но период цветения и плодоношения — относительно короток и истощает раз навсегда их жизненную силу.

Первые два вывода не требуют больших пояснений; сомневаться в них невозможно. В самом деле, из десяти культурно-исторических типов, развитие которых составляет содержание всемирной истории, три принадлежат племенам семитической породы, или расы, и каждое племя, характеризованное одним из трех языков семитической группы — халдейским, еврейским и арабским, — имело свою самобытную цивилизацию. Арийская группа языков подразделяется, как известно, на семь главных лингвистических семейств: санскритское, иранское, эллинское, латинское, кельтическое, германское и славянское. Из племен, соответствующих этим семи семействам языков, пять — индийское, персидское, греческое, римское, или древнеиталийское, и германское — представляли или представляют самобытные культурно-исторические типы, развившиеся в самобытные цивилизации. Правда, одно племя — кельтское — не составило самостоятельного типа, а (в смешении с разложившимися элементами римской цивилизации и под влиянием германского образовательного, или формационного, принципа) вошло как этнографический материал в состав германо-романского культурно-исторического типа. Но кельты потеряли свою политическую независимость в ранний период своего общественного возраста; и хотя у галлов и британцев были все задатки самобытного развития как в особенностях народного характера, так и в самостоятельном религиозном и поэтическом мировоззрении, к тому же при выгодных местных условиях обитаемой ими страны, все эти задатки были задавлены римским завоеванием. Нет ни одной цивилизации, которая бы зародилась и развилась без политической самостоятельности, хотя, достигнув уже известной силы, цивилизация может еще несколько времени продолжаться и после потери самостоятельности, как видим на примере греков. Явление это, из которого нет ни одного исключения в истории, понятно, впрочем, и само по себе. Та же причина, которая препятствует развитию личностей в состоянии рабства, препятствует и развитию народностей в состоянии политической зависимости, так как в обоих случаях индивидуальность, имеющая свои самостоятельные цели, обращается в служебное орудие, в средство для достижения чужих целей. Если такие обстоятельства застигнут личность или народность в раннем возрасте развития, то очевидно, что самобытность их должна погибнуть. Итак, кельты представляют кажущееся исключение из первого закона культурно-исторического движения только потому, что этого требует второй закон.

Вне семитических и арийских племен, два другие самобытные племени, химитское, или египетское, и китайское, тоже образовали своеобразные культурно-исторические типы. Все же прочие сколько-нибудь значительные племена не образовали самобытных цивилизаций или потому, что были, подобно кельтскому, поглощены другими племенами, подчинены другим культурно-исто­ри­чес­ким типам (как, например, племена финские), или потому, что, живя в странах малоудобных для культуры, не вышли из состояния дикости или кочевничества (как вся черная раса, как монгольские и тюркские племена). Эти племена остались на степени этнографического материала, т. е. вовсе не участвовали в исторической жизни, или возвышались только до степени разрушительных исторических элементов.

Более подробного рассмотрения и разъяснения требует третий закон культурно-исторического развития. История древнейших культурно-исторических типов — Египта, Китая, Индии, Ирана, Ассирии и Вавилона — слишком мало известна в своих подробностях, чтобы можно было подвергнуть наше положение критике самих событий из истории этих цивилизаций, но сами результаты этой истории вполне его подтверждают. Не видно, чтобы у какого-либо народа неегипетского происхождения принялась египетская культура; индийская цивилизация ограничилась народами, которые говорили языками санскритского корня. К древнесемитическому культурному типу принадлежали, правда, финикияне и карфагеняне, но первые были народом того же корня с вавилонянами, а последние — колонией финикиян; цивилизация же Карфагена не передалась нумидянам и другим аборигенам Африки. Китайская цивилизация распространена между китайцами и японцами — первоначально, вероятно, переселенцами из Китая же. Евреи не передали своей культуры ни одному из окружавших или одновременно живших с ними народов.

С Грецией вступаем в область более известную. Греция, столь богатая своей цивилизацией, была, однако же слишком бедна политической силой, чтобы думать о распространении эллинизма между другими народами, пока македоняне, народ эллинского же происхождения, или эллинизированный еще в ранний этнографический период своей жизни, не приняли от нее цивилизации и не сообщили ей политической силы. Представитель эллинизма — Александр — взялся не только покорить Восток, но и распространить в нем греческую цивилизацию, которая, по господствующим теперь теориям, должна была считаться общечеловеческою в четвертом веке до Рождества Христова. За эту возвышенно-гумани­тарную цель Александровых завоеваний ему прощаются его завоевательные замыслы, и он принимает, в глазах истории, размеры героя человечества. На деле же эти цивилизаторские замыслы оказались гораздо неосуществимее его завоевательных планов, которые, по крайней мере, удалились на время. В восточной части Александровой монархии, через 70 или 80 лет, при помощи парфян и скифов, был восстановлен культурный тип Ирана, где и продолжал господствовать в новом Парфянском, а потом в Сасанидском Царствах. В западных областях, по сю сторону Ефрата, по-види­мо­му, лучше принялась греческая культура. В Сирии, Малой Азии царствовали цари греческого происхождения; двор, столица и большие города приняли греческие обычаи и моды; греческим архитекторам, скульпторам, резчикам, золотых дел мастерам и т. п. открылось выгодное поприще деятельности и выгодный сбыт для их произведений, как в наше время французским модисткам в России. Всего лучше пошло дело в Египте. В Александрии образовались библиотеки, музей, академии, процветала философия и положительная наука. Но кто были философы, кто ученые, на каком языке писали они? Все — природные греки, и все — по-гречески. Собственно Египту от всего этого было, что называется, ни тепло ни холодно. Ученая Александрия была греческою колонией. Птоломеи112 щедрою рукою покровительствовали греческим ученым, доставляли им все средства для полезной деятельности, и греки стекались сюда со всех сторон. При обильных вспомогательных средствах результаты их деятельности вышли, вероятно, гораздо плодотворнее, нежели могли быть в том случае, если бы греки оставались при своих частных средствах, каждый в своем городке, во время смут, раздиравших падавшую и разлагавшуюся Грецию, и нельзя не поблагодарить Птоломеев за их просвещенную щедрость, которая принесла большую пользу греческой науке; но греческая цивилизация от этого нисколько не передалась Египту, как и вообще Востоку. И теперь англичане завели очень много весьма деятельных и полезных ученых обществ в Калькутте, но еще нисколько не передали Индии европейской цивилизации. Передать цивилизацию какому-либо народу — очевидно, значит заставить этот народ до того усвоить себе все культурные элементы (религиозные, бытовые, социальные, политические, научные и художественные), чтоб он совершенно проникнулся ими и мог продолжать действовать в духе передавшего их с некоторым, по крайней мере, успехом, так чтобы хотя отчасти стать в уровень с передавшим, быть его соперником и вместе продолжателем его направления.

Ничего подобного, конечно, не было достигнуто при начавшейся с Александра Македонского эллинизации Востока. Не счастливее ли были греки на Западе? Я не говорю о греческой культуре в Сицилии и южной Италии; Пифагор и Архимед были такими же греками, как Платон и Аристотель, точно так, как Франклин — таким же англичанином, как Локк или Ньютон113; но так как грекам не удалось передать своей цивилизации посредством завоевания, то не были ли они вознаграждены за это передачей ее римлянам, которые их завоевали?

В некотором смысле — да, несмотря на сопротивление римских латинофилов. Какие плоды принесла бы римская цивилизация, если бы ей позволили обстоятельства самобытно развиваться, об этом никому не дано судить; но что Катон был прав, что его партия, стоявшая за самобытное развитие114, была партиею истинного, т. е. единственно возможного прогресса, что принятие чуждых греческих элементов или отравило, или по меньшей мере поразило бесплодием все те области жизни, в которые они проникли, — в этом едва ли может быть сомнение; и только в том, в чем римляне остались римлянами, произвели они нечто великое.

В нравах и в быте — роскошь, изнеженность, страсть к наслаждениям, умерявшиеся у греков их эстетическою природою, на все налагавшею печать меры и гармонии, перешли у римлян в грубый разврат, которому (за исключением разве Вавилона) ни прежде, ни после ничего подобного не было. В науке и философии оказалось полнейшее бесплодие. Немногое, что было сделано в этом отношении в римское время, даже вне Александрии, было сделано греками же. Умозрительное, метафизическое направление греческого ума было, по-видимому, несвойственно людям латинской расы, и они были поражены бесплодием, когда из подражания Греции вступили в эту область. Между тем едва ли справедливо было бы сказать, что вообще дух научного исследования был несвойствен древнеиталийскому племени. По немногим остаткам от первобытной италийской — этрусской цивилизации можно, кажется, заключить, что этруски115 с успехом занимались наблюдением природы; есть основание, например, предполагать, что им известны были громоотводы. На то же указывают наблюдения над полетом птиц, над внутренностями животных, примененные пока к религиозным целям, к гаданиям о судьбе государства и частных лиц, но которые, при свете греческой, и особливо Аристотелевой, философии, могли бы привести к положительным физиологическим и вообще биологическим исследованиям, точно так же, как астрология и алхимия привели к астрономии и химии. Если б потомки этрусков продолжали следовать этому более свойственному их племени пути, римская наука не была бы, может быть, столь ничтожна и бесплодна.

В пластических искусствах было лишь подражание греческим образцам, по большей части греками же производимое, между тем как и в этом отношении в произведениях этрусков остались следы самобытного творчества, задавленные подражательностью. В драме и эпосе — латинская цивилизация завещала потомству лишь несколько цветов подражательной поэзии, далеко уступающей своему подлиннику и отличающейся только достоинством формы, без всякого оригинального содержания. Следовательно, и тут, собственно, передача не удалась; она была испробована, но оказалось невозможною, потому что осталась бесплодною. Совершенно противоположные результаты мы там видим, где римские начала остались самобытными. Верность началам национального государственного строя сделала из Рима относительно самое могущественное политическое тело изо всех когда-либо существовавших. Правила гражданских отношений между римскими гражданами, перешедшие из обычая в закон и приведенные в стройную систему, положили основание науке права и представили образец гражданского кодекса, которому удивляются юристы всех стран. В архитектуре, где римляне своей аркой и куполом осмелились быть самобытными, они создали Колизей и Пантеон, стоящие наравне с лучшими произведениями греческого искусства. Наконец, в поэзии, там, где она была отражением римской жизни, в одах Горация, в элегиях и в сатире, римляне расширили ее область. То же должно сказать и об отражении государственной жизни в науке об истории; и здесь Тацит стоит наравне с Фукидидом не как подражатель, а как достойный соперник.

Сами римляне, покорив, как обыкновенно говорится, мир, правильнее же — бассейн Средиземного моря и европейское прибрежье Атлантического океана, насильственно передавали свою цивилизацию покоренным ими народам. Но им это удалось не лучше их предшественников. Они уничтожили зачатки самобытной культуры там, где она была (как, например, в друидической Галин116), на месте их завели города, как бы колонии римской жизни и римского быта, но нигде не возбудили цивилизации, которая, сложившись из народных элементов (галльских, ибейрийских, иллирийских, нумидийских и других), имея своим органом национальный язык, приняла бы римскую форму и римский дух. Все вековое господство Рима и распространение римской цивилизации имели своим результатом только подавление ростков самобытного развития. Все немногие ученые, художники, писатели, которые родились и жили не на национальной римской почве, были, однако же, или потомки римских колонистов, или облатинившиеся туземцы из высших классов общества (подобно нашей ополячившейся интеллигенции Западного края), которые не имели и не могли иметь никакого влияния на массу своих соотечественников.

Такой результат может быть приписываем тому, что римская культура передавалась не путем свободного сообщения благ цивилизации, а путем насильственного покорения, уничтожившим вместе с политической независимостью и всякую национальную самодеятельность. В этом есть, без сомнения, доля правды, но, далеко однако же, не вся правда, как показывают приведенные уже примеры и как покажут те, которые еще приведутся. Одним из наиболее способных к цивилизации, одним из наилучше одаренных германских племен, разрушивших Римскую империю, были, конечно, готы. Они проникли в Италию и образовали могущественное царство, во главе которого стал один из мудрейших и благонамереннейших государей, когда-либо царствовавших, Феодорик117.

Он поставил себе, по-видимому, самую благородную и гуманную цель — слить победителей с побежденными, привить к первым римскую цивилизацию. Что же оказалось? Готы, находясь в слишком близких отношениях с цивилизацией Рима, не могли развивать своих национальных начал, будучи подавлены ее блеском, а усвоить себе чуждую — также не усвоили и вместе со своею народностью потеряли и свою политическую силу. Еще около трех столетий продолжал сгущаться мрак варварства в Европе, чтобы под тенью его успели окрепнуть своеобразные начала вновь возникающего культурно-исторического типа и чтобы тип этот мог начать безопасно пользоваться плодами исчезнувшей цивилизации, которая из дали прошлого не могла уже действовать с такой силой соблазна, как при непосредственном прикосновении. Видно, великий законодатель еврейского народа118 лучше Феодорика понимал законы исторического движения, когда заповедал своему народу, грубому и необразованному, но хранившему в себе залог самобытного развития, не вступать в тесные сношения с окружавшими его народами (стоявшими на высшей точке культуры), дабы вместе с заимствованием обычаев и нравов не потерять своей самобытности. Пример готов прекрасно показывать, что начала, лежащие в народе одного культурно-исторического типа (которые при самобытном развитии должны принести самые богатые плоды), могут быть искажены, уничтожены, но не могут быть заменены другими началами, составляющими принадлежность другого культурно-исторического типа, — иначе как с уничтожением самого народа, то есть с обращением его из самостоятельного исторического деятеля в этнографический материал, имеющий войти в состав новой образующейся народности.

Неужели же историческая деятельность, результаты, достигнутые жизнью одного культурно-исторического типа, остаются совершенно бесплодными для всех остальных ему современных или последующих типов? Неужели должны типы эти оставаться столь же чужды один другому, как, например, Китай для остального мира? Конечно, нет. Выше было уже замечено, что преемственные культурно-исторические типы имеют естественное преимущество перед уединенными. Каким же образом происходит это преемство? Вся история доказывает, что цивилизация не передается от одного культурно-исторического типа другому; но из этого не следует, чтоб они оставались без всякого воздействия друг на друга, только это воздействие не есть передача, и способы, которыми распространяется цивилизация, надо себе точнее уяснить.

Самый простейший способ этого распространения есть пересадка с одного места на другое посредством колонизации. Таким образом финикияне передали свою цивилизацию Карфагену, греки — Южной Италии и Сицилии119, англичане — Северной Америке и Австралии. Если бы где-либо и когда-либо существовала общечеловеческая цивилизация, то, очевидно, должно было бы желать в ее интересах, чтоб этот способ распространения был повсеместно употреблен, то есть, чтобы других народов, кроме выработавших эту общечеловеческую цивилизацию, вовсе не было, — точно так, как, например, в интересах земледелия весьма было бы желательно, чтобы никаких сорных трав на свете не было; и, пожалуй, как позволительно земледельцу всеми мерами их уничтожать, так было бы позволительно распространителям единой общечеловеческой цивилизации — уничтожать прочие народы, служащие более или менее тому препятствием. Ибо, без сомнения, те, которые выработали цивилизацию в наичистейшем виде, способны ее сохранить и распространить ее по лицу земли, что было бы самым прямейшим, легчайшим и действительнейшим методом осуществления прогресса. Если же такая метода, не раз, впрочем, с успехом употребленная в Америке и других местах, показалась бы слишком радикальной, то, во всяком случае, следовало бы народы и государства, не принадлежащие к общечеловеческому культурному типу, лишать силы противодействия, т. е. политической самобытности (хотя бы то было посредством пушек или опиума, — как говорится, не мытьем, так катаньем), дабы обратить их со временем в подчиненный, служебный для высших целей этнографический элемент, мягкий, как воск и глина, и принимающий без сопротивления все формы, которые ему заблагорассудят дать.

Другая форма распространения цивилизации есть прививка, и обыкновенно это и разумеют под передачей цивилизации. Но, к сожалению, прививку разумеют здесь в таинственном, мистическом смысле, приписываемом этой операции людьми, не знакомыми с физической теорией, ни с садоводной практикой, — в том смысле, по которому привитый глазок или прищепленный черенок обращает дичок в благородное плодовитое дерево или даже яблоню в грушу, сливу, абрикос, и обратно. Но в этом таинственном, так сказать, волшебном, смысле прививки нет ни между растениями, ни между культурно-историческими типами, как тому представлено было довольно примеров. Почка, вставленная в разрез древесной коры, или черенок, прикрепленный к свежему срезу ствола, нисколько не изменяют характера растения, к которому привиты. Дичок остается по-прежнему дичком, яблоня — яблоней, груша — грушей. Привитая почка или черенок также сохраняют свою природу, только черпают нужные им для роста и развития соки через посредство того растения, к которому привиты, и перерабатывают их сообразно своему специфическому и формационному, или образовательному, началу. Дичок же обращается в средство, в служебное орудие для лелеемого черенка или глазка, составляющих как бы искусственное чужеядное растение, в пользу которого продолжают обрезывать ветви, идущие от самого ствола и корня, чтобы они его не заглушили. Вот истинный смысл прививки. Таким точно греческим черенком или глазком была Александрия на египетском дереве, так же точно привил Цезарь римскую культуру к кельтскому корню — с большою ли пользою для Египта и для кельтского племени, предоставляю судить читателям. Надо быть глубоко убежденным в негодности самого дерева, чтобы решаться на подобную операцию, обращающую его в средство для чужой цели, лишающую его возможности приносить цветы и плоды sui generis120, надо быть твердо уверенным, что из этих цветов и плодов ничего хорошего в своем роде выйти не может. Как бы то ни было, прививка не приносит пользы тому, к чему прививается, ни в физиологическом, ни в культурно-историческом смысле.

Наконец, есть еще способ воздействия цивилизации на цивилизацию. Это тот способ, которым Египет и Финикия действовали на Грецию, Греция — на Рим (поскольку это последнее действие было полезно и плодотворно), Рим и Греция — на Германо-романскую Европу. Это есть действие, которое мы уподобим влиянию почвенного удобрения на растительный организм, или, что то же самое, влиянию улучшенного питания на организм животный. За организмом оставляется его специфическая образовательная деятельность; только материал, из которого он должен возводить свое органическое здание, доставляется в большем количестве и в улучшенном качестве, и результаты выходят великолепные; притом всякий раз — результаты своего рода, вносящие разнообразие в область всечеловеческого развития, а не составляющие бесполезного повторения старого, как это неминуемо должно произойти там, где один культурно-исторический тип приносится в жертву другому посредством прививки, требующей к тому же для своего успеха частого обрезывания ветвей, все продолжающих расти из первобытного ствола, несмотря на прививку. Только при таком свободном отношении народов одного типа к результатам деятельности другого, когда первый сохраняет свое политическое и общественное устройство, свой быт и нравы, свои религиозные воззрения, свой склад мысли и чувств, как единственно ему свойственные, одним словом, сохраняет всю свою самобытность, — может быть истинно плодотворно воздействие завершенной или более развитой цивилизации на вновь возникающую. Под такими условиями народы иного культурного типа могут и должны знакомиться с результатами чужого опыта, принимая и прикладывая к себе из него то, что, так сказать, стоит вне сферы народности, то есть выводы и методы положительной науки, технические приемы и усовершенствования искусств и промышленности. Все же остальное, в особенности все относящееся до познания человека и общества, а тем более до практического применения этого познания, вовсе не может быть предметом заимствования, а может быть только принимаемо к сведению, как один из элементов сравнения, по одной уже той причине, что при разрешении этого рода задач чуждая цивилизация не могла иметь в виду чуждых ей общественных начал и что, следовательно, решение их было только частное, только ее одну более или менее удовлетворяющее, а необщеприменимое.

Четвертый общий вывод, сделанный на основании группировки исторических явлений по культурно-историческим типам, говорит нам, что цивилизация, то есть раскрытие начал, лежащих в особенностях духовной природы народов, составляющих культурно-исторический тип, под влиянием своеобразных внешних условий, которым они подвергаются в течение своей жизни, тем разнообразнее и богаче, чем разнообразнее, независимее составные элементы, то есть народности, входящие в образование типа. Самые богатые, самые полные цивилизации, изо всех доселе на земле существовавших, принадлежат, конечно, мирам греческому и европейскому.

Одной из причин такой полноты и богатства нельзя не видеть, между прочим, и в том обстоятельстве, что миры эти состояли из более или менее самостоятельных политических единиц, из которых каждая, при общем характере, свойственном вообще греческому и европейскому типам, могла свободно развивать и свои особенности, заключавшиеся в тех политических подразделениях, на которые разбились эти миры и которые более или менее соответствовали для греческого типа племенам дорическому, ионическому и эолийскому, а для европейского — племенам англосаксонскому, верхнегерманскому (получившему преобладание в самой Германии), нижнегерманскому (достигшему самобытного развития в Голландии), норманнскому, или скандинавскому, а также племенам французскому, итальянскому и испанскому, происшедшим из разложившихся элементов римского и кельтского, измененных под влиянием германского начала. Все прочие культурно-исторические типы были лишены такого оживляющего разнообразия и оказались несравненно беднее в своих результатах. Из этого мы вправе, кажется, заключить, что такое разнообразие состава есть одно из условий полноты жизни и развития культурно-исторических типов. Хотя разнообразие это не может быть, конечно, искусственно создаваемо там, где нет для него этнографической основы, — оно, без сомнения необходимо для правильного развития культурно-исторического типа там, где он имеет по природе своей этот сложный характер. Однако политическое раздробление в среде одного и того же культурно-исторического типа имеет и вредную сторону, состоящую в том, что оно лишает его политической силы, а следовательно, возможности успешного противодействия внешнему насилию. Пример этому также предоставляет Греция, в которой не только всякий мелкий этнографический оттенок, но часто даже совершенно случайные обстоятельства служили основанием для образования самостоятельных политических единиц. Это давало возможность высказаться вполне всякой особенности направления, но зато было причиною кратковременности независимой политической жизни Греции, так что она должна была доканчивать свое развитие под чуждым игом. Политическая система Европы в этом отношении несравненно лучше устроилась, потому что соединяет условия, требуемые разнообразием и силой. Только в двух подчиненных группах, в Италии и Германии, это политическое дробление далеко переходило за нужные пределы, и вредные следствия этого не замедлили сказаться не только на политической силе, но и на самой культуре этих стран. Не только более других были они лишены гражданской и политической свободы, но даже самое развитие литературы и науки, сначала ускоренное благоприятными обстоятельствами, было задержано в этих странах именно вследствие политической слабости и происходящих от того смут, так что только с половины прошедшего столетия началось сильное и самобытное развитие в Германии. Нередко случается слышать, что такая политическая раздробленность служила в Германии гарантией свободного развития науки и литературы; но позволительно, кажется мне, думать, что если бы немецкий народ составлял одно великое политическое целое, то не нуждался бы в таких жалких гарантиях.

При этом сам собою рождается вопрос: где же проходит настоящая граничная черта между требованиями национальной самобытности, обеспечивающей свободное выражение всех особенностей направления и разнообразие в жизненных проявлениях культурно-исторического типа, так сказать, его внутреннюю независимость, и между требованиями национального единства, обеспечивающего политическую силу и независимость внешнюю? Черта эта, кажется мне, проведена весьма ясно самою природою. Народ, говорящий языком, коего отдельные наречия и говоры столь близки между собою, что в практической жизни, общественной, торговой, политической не представляют затруднения к взаимному пониманию, должен составлять и одно политическое целое. Так, народ русский, несмотря на различие в наречиях великорусском, малорусском и белорусском, или народ немецкий, несмотря на более сильное различие в наречиях верхне- и нижненемецком, должны составлять самостоятельные однородные политические целые, называемые государствами. Напротив того, для целых народов, говорящих на отдельных языках, принадлежащих к одному лингвистическому семейству, соответствующему самобытному культурно-историческому типу, должна предпочитаться слиянию в одно государственное целое, лишающее культурную жизнь разнообразия, — менее тесная связь, которая, смотря по обстоятельствам, требующим более или менее тесного между ними соединения, может проявляться или в виде правильной федерации, основанной на положительном законодательстве, или даже только в виде политической системы (какова, например, европейская, основанная на случайных трактатах, частое повторение которых, вследствие тесных сношений, образовало род обычного международного права).

Такая более или менее тесная связь, будет ли то федерация или только политическая система государств, может и должна существовать только между членами одного культурно-истори­чес­кого типа — и лишь искусственно и не иначе как к общему вреду может распространяться далее пределов того же типа; ибо общественная связь требует как необходимого своего условия подчинения частных интересов (личных, общественных, областных, даже государственных) более общим интересам высшей группы; и, следовательно, если связь переходит за границу культурно-истори­чес­кого типа — высшей исторической единицы, то лишает его должной самостоятельности в достижении его целей. Против этого нельзя возразить, что сам культурно-исторический тип есть понятие подчиненное в отношении к человечеству и, следовательно, должен подчинять свои интересы и стремления общим интересам человечества. Человечество не представляет собою чего-либо действительно конституированного, сознательно идущего к какой-либо определенной цели, а есть только отвлечение от понятия о правах отдельного человека, распространенное на всех ему подобных. Потому все, что говорится об обязанностях в отношении к человечеству, приводится, собственно, к обязанностям в отношении к отдельным людям, к какому бы роду или племени они не принадлежали; между тем как независимо от этих обязанностей существуют особые обязанности не только к государству, но и к той высшей единице, которую мы называем культурно-истори­чес­ким типом. Так грек имел обязанности не только к республикам Афинской, Спартанской, Фивской, в которых он состоял гражданином, но и к целой Греции. Фокион121, говоривший о необходимости подчинения Филиппу или Александру, не мог почитаться дурным гражданином, хотя в этом отношении частные интересы Афин, по-видимому, не совпадали с интересами Греции; но афинянин, который бы стал проповедовать о подчинении персам или (в позднейшее время) римлянам, долженствовал бы считаться изменником в полном смысле этого слова; и это вовсе не потому, что Греция, как Греция, имела некоторые общие учреждения, как например, амфиктионов суд122, дельфийский оракул и т. п., а потому, что Греция имела свои общие интересы, основанные на самой природе вещей, на сущности эллинизма, которые могли и долженствовали быть понятными для всякого истинного и хорошего грека, каким был в действительности Фокион. То же самое относится и к Европе в ее настоящих и естественных границах — как к культурно-исторической единице, объемлющей собою романо-герман­ский мир. Слова: «европейский интерес» не есть пустые слова для француза, немца или англичанина, а имеют смысл, каждому из них понятный, независимо от интересов Англии, Германии или Франции, которые, будучи здраво поняты, не могут и противоречить более общим интересам Европы. Это, однако же, совершенно извращается, если нарушены истинные границы культурно-исто­ри­чес­кого типа.

Но что же такое интерес человечества? Кем сознаваем он, кроме одного Бога, которому, следовательно, только и принадлежит ведение его дел? Без сомнения, в интересах человечества лежало, чтобы Рим был разрушен и на месте его цивилизации временно воцарилось варварство; но, конечно, ни один римлянин и ни один германец не знал и не мог знать, что этого требовал интерес человечества; каждый же из них, если не понимал, то, по крайней мере, чувствовал, чего требовал интерес того племени, к которому он принадлежал. Не могло ли даже казаться, что интересы человечества требовали, чтобы германцы спокойно оставались в своих лесах и не тревожили своими нападениями вместилища тогдашней всемирной цивилизации и тогдашнего прогресса? Нечего сказать большую услугу оказал бы человечеству какой-нибудь древнегерманский мудрец или вождь, который, будучи убежден в этой гуманитарной мысли, имел бы достаточно влияния, дабы убедить своих соотечественников в таком, сообразном с интересами человечества, образе действий. Но, с другой стороны, сознание той пользы для человечества, которая имела произойти от нашествия варваров (если бы это сознание было даже возможно), конечно, не только не могло обязывать римского гражданина содействовать такому вожделенному для человечества событию, но не могло бы даже оправдывать его от обвинения в измене за деятельность, в эту сторону направленную. Таким образом, если та группа, которой мы придаем название культурно-исторического типа, и не есть абсолютно высшая, то она, во всяком случае, высшая изо всех тех, интересы которых могут быть сознательными для человека, и составляет, следовательно, последний предел, до которого может и должно простираться подчинение низших интересов высшим, пожертвование частных целей общим.

Из неразличения этой тесной связи, которая всегда существует между членами одного культурно-исторического типа, от тех совершенно внешних и как бы случайных отношений, которые существуют между народами разных типов, вывели, между прочим, одно из характеристических отличий так называемой новой истории от древней, — отличие, по которому народы древнего мира развивались будто бы отдельно один от другого, а напротив того, связь между народами нового мира так тесна, что невозможно отделить историю одного народа от истории другого. Конечно, связь истории народов германо-романского типа весьма тесна, но тесна потому, что это, собственно, история одного целого и такую же точно тесную связь представляет история государств Греции. Как никто не думает об отдельной истории Афин или Спарты, так точно нечего бы говорить об отдельной истории Франции, Италии или Германии; такой истории, собственно говоря, на деле и нет вовсе, а есть только история Европы с французской, итальянской, английской или немецкой точки зрения, с обращением преимущественного внимания на события каждой из этих стран. Как скоро же мы выйдем из границ культурного типа, будет ли то в древние или в новые времена, то общая история разных типов становится в обоих случаях одинаково невозможной без самых странных натяжек, состоящих в делении на периоды, при которых события одного типа совершенно произвольным образом разрываются сообразно с ходом происшествий в другом. Как в древнем мире история Греции и история Персии, например, остаются совершенно отдельными, за исключением внешних войн, приводивших их временно в чисто внешнее соприкосновение, так же точно и в новом времени история магометанского Востока имеет, в сущности, только временные, случайные точки соприкосновения с историей Европы; и всякое старание связать историческую жизнь России внутреннею органическою связью с жизнью Европы постоянно вело лишь к пожертвованию самыми существенными интересами России. Можно только сказать, что в новые времена, вследствие улучшений в мореплавании и вообще в средствах сообщения, сношения между народами разных типов сделались чаще, но не стали от этого нисколько теснее. Китай и Индия — все такой же чуждый Европе мир, каковым он был для Греции и Рима, хотя теперь между ними беспрестанно снуют корабли, тогда как прежде — раз в год совершался обмен между произведениями бассейна Средиземного моря и юга Азии через Александрию.

Пятый закон культурно-исторического движения состоит в том, что период цивилизации каждого типа сравнительно очень короток, истощает силы его и вторично не возвращается. Под периодом цивилизации разумею я время, в течение которого народы, составляющие тип, — вышедши из бессознательной чисто этнографической формы быта (что, собственно, должно бы соответствовать так называемой древней истории), создав, укрепив и оградив свое внешнее существование как самобытных политических единиц (что, собственно, составляет содержание всякой средней истории), — проявляют преимущественно свою духовную деятельность во всех тех направлениях, для которых есть залоги в их духовной природе не только в отношении науки и искусства, но и в практическом осуществлении своих идеалов правды, свободы, общественного благоустройства и личного благосостояния. Оканчивается же этот период тем временем, когда иссякает творческая деятельность в народах известного типа: они или успокаиваются на достигнутом ими, считая завет старины вечным идеалом для будущего, и дряхлеют в апатии самодовольства (как, например, Китай), или достигают до неразрешимых с их точки зрения антиномий, противоречий, доказывающих, что их идеал (как, впрочем, и все человеческое) был неполон, односторонен, ошибочен, или что неблагоприятные внешние обстоятельства отклонили его развитие от прямого пути, — в этом случае наступает разочарование, и народы впадают в апатию отчаяния. Так было в римском мире во время распространения христианства. Впрочем, пример Византии показывает, что эта вторая форма не может быть продолжительна и переходит в первую, если после иссякновения нравственного принципа жизни народы не сметаются внешними бурями, не обращаются снова в первобытную этнографическую форму быта, из коего снова может возникнуть историческая жизнь. Период цивилизации может считаться для римского мира с окончания Пунических войн и покорения Греции до третьего века до P. X., т. е. около 400 лет. Для Греции от начала пятого века до P. X. и до окончания плодотворной деятельности Александрийской школы тоже в третьем веке, т. е. около 6 столетий; но с уничтожением самобытности Греции цивилизация эта ограничивалась одною сферою науки, наиболее отвлеченной и могущей всего долее сохранять свою жизненность по оторвании от родной почвы. Время цивилизации индийской также продолжается не долее нескольких столетий. Для евреев его можно считать от времен Самуила до времен Ездры и последних пророков123, т. е. от 5 до 6 столетий.

Если период цивилизации бывает относительно так краток, то зато предшествующее ему время — и особливо древний, или этнографический, период, начинающийся с самого момента выделения культурно-исторического племени от сродственных с ним племен, — бывает чрезвычайно длинным. В этот-то длинный подготовительный период, измеряемый тысячелетиями, собирается запас сил для будущей сознательной деятельности, закладываются те особенности в складе ума, чувства и воли, которые составляют всю оригинальность племени, налагают на него печать особого типа общечеловеческого развития и дают ему способность к самобытной деятельности, — без чего племя было бы общим местом, бесполезным, лишним, напрасным историческим плеоназмом в ряду других племен человеческих. Эти племенные особенности, какова бы ни была их первоначальная причина, выражаются в языке (вырабатывающемся в этот длинный период времени), в мифическом мировоззрении, в эпических преданиях, в основных формах быта, т. е. в отношениях как во внешней природе, источнику материального существования, так и к себе подобным. Если бы в племени не выработалась особенность психологического строя, то каким бы образом могли произойти столь существенные различия в логическом построении языков? Отчего один народ так заботится об отличении всех оттенков времени, а другой (как славянский) почти вовсе опускает их из виду, но обращает внимание на качества действия; один употребляет как вспомогательное средство при спряжении глагол иметь, другой же — глагол быть и т. д. Сравнительная филология могла бы служить основанием для сравнительной психологии племен, если бы кто успел прочесть в различии грамматических форм различия в психологических процессах и в воззрениях на мир, от которых первые получили свое начало.

Если этнографический период есть время собирания, время заготовления запаса для будущей деятельности, то период цивилизации есть время растраты — растраты полезной, благотворной, составляющей цель самого собирания, но все-таки растраты; и как бы ни был богат запас сил, он не может наконец не оскудеть и не истощиться, тем более, что во время возбужденной деятельности, порождающей цивилизацию и порождаемой ею, живется скоро. Каждая особенность в направлении, образовавшаяся в течение этнографического периода, проявляясь в период цивилизации, должна непременно достигнуть своего предела, далее которого идти уже нельзя, или, по крайней мере, такого, откуда дальнейшее поступательное движение становится уже медленным, и ограничивается одними частными приобретениями и усовершенствованиями. Тогда происходит застой в жизни, прогресс останавливается, ибо бесконечное развитие, бесконечный прогресс в одном и том же направлении (а еще более — во всех направлениях разом) есть очевидная невозможность. Каким, в самом деле, образом возможно, чтобы существо ограниченное, как человек, могло бесконечно развиваться и совершенствоваться, не изменяясь в то же время в своей природе, т. е. неперестав наконец быть человеком? Я знаю, что тем, которые думают, будто бы подобное происшествие из тысячи и одной ночи или Овидиевых метаморфоз124 уже случилось раз с обезьянами (которые, не выдержав натиска прогресса, превратились в людей) и будто бы в конце концов человек не что иное, как усовершенствованная губка или инфузория, — не покажется странным, что и форма человека, сделавшись слишком тесною для прогресса, превратится, по щучьему велению, еще в что-нибудь более совершенное; но могу вывести из этого только то заключение, что ложное основание, к чему бы его ни применили (к истории или к зоологии), приведет к ложным выводам и что к числу самых высочайших нелепостей, когда-либо приходивших в человеческую голову, принадлежит и мысль о бесконечном развитии или бесконечном прогрессе. Никто не скажет, чтобы голова Кювье была лучше устроена, чем голова Аристотеля, чтобы ум Лапласа был проницательнее ума Архимеда, чтобы Кант мыслил лучше Платона, чтобы Фридрих и Наполеон имели более быстрый военный взгляд, более глубокие тактические и стратегические соображения, чем Аннибал и Цезарь; еще менее скажет кто-нибудь, чтобы понимание красоты было выше у Кановы и Торвальдсена, чем у Фидия и Праксителя, но, несомненно, что масса научного материала, сложность отношений в мире и войне безмерно увеличились, так что выполнение задачи ученого, полководца, государственного мужа стоит гораздо более времени и труда теперь, чем прежде. Зато Аристотель мог с успехом заниматься зоологией, ботаникой, физикой, логикой, метафизикой, политикой, теорией изящных искусств, а Кювье — только зоологией, но и эта наука стала уже теперь слишком сложна, чтобы возможно было обнять все ее отрасли одному человеку; поэтому, по мере того как суживается кругозор ученых, открытия должны принимать все более и более характер частностей. Этому стараются пособить разделением труда и систематическим соединением усилий отдельных лиц — посредством ученых обществ, съездов, конгрессов и т. п., но это искусственное объединение, вполне удовлетворительное для фабрики и имеющее свою пользу и в научном отношении, не может, однако, заменить собою естественного сосредоточения разносторонних материалов в уме одного человека. Таким образом, усложнение, нераздельное с совершенствованием, кладет необходимый предел существенному прогрессу в той отрасли человеческого ведения (или вообще человеческой деятельности), на которую в течение долгого времени было обращено внимание,— в том направлении, на которое преимущественно употреблялись усилия. Дабы поступательное движение вообще не прекратилось в жизни всего человечества, необходимо, чтобы, дойдя в одном направлении до известной степени совершенства, началось оно с новой точки исхода и шло по другому пути, т. е. надо, чтобы вступили на поприще деятельности другие психические особенности, другой склад ума, чувств и воли, которыми обладают только народы другого культурно-исторического типа.

Прогресс, как мы сказали выше, состоит не в том, чтобы идти все в одном направлении (в таком случае он скоро бы прекратился), а в том, чтобы исходить все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, во всех направлениях. Поэтому ни одна цивилизация не может гордиться тем, чтоб она представляла высшую точку развития, в сравнении с ее предшественницами или современницами, во всех сторонах развития. Так, в отношении идеи красоты греческий мир дошел, можно сказать, до крайнего предела совершенства, и новая европейская цивилизация не произвела ничего такого, что бы могло не только затмить, но даже сравняться с произведениями греческого пластического искусства, которое поэтому изучается наравне с природою, как самое полное и лучшее ее истолкование. Греческое искусство сделалось достоянием всего человечества, собственностью последующих цивилизаций, но именно только собственностью, т. е. тем, чем они могут пользоваться, наслаждаться, — что они могут понимать, но не приобретать вновь, как приобрели его греки, а тем не менее идти в том же направлении дальше. Потому народы европейского культурного типа пошли по другому направлению, по пути аналитического изучения природы, и создали положительную науку, которой ничего подобного не представляет никакая другая цивилизация. Конечно, духовные дары народов каждого типа не так односторонни, чтоб исключительно преследовать одну сторону жизни, чтобы греки осуществляли только изящное и прекрасное, а европейцы — одно положительное знание. И греки сделали много для науки, выставили даже одного гения — Аристотеля, который среди греческого мира был как бы предвозвестником европейского направления. Точно так же и европейцы сделали много для искусства, и если не в состоянии были повести его далее, то расширили его область. В чистой области прекрасного, т. е. в красоте формы и в полной гармонии содержания с формой, народы германо-романского мира, конечно, не произвели ничего подобного поэмам Гомера, статуям Фидия или трагедиям Софокла; но зато пошли далее в глубине психического анализа, в выражении характеров, в живописи страстей, хотя и не без нарушения гармонии формы. Там же, где они думали идти совершенно по стопам древних, как во французской псевдоклассической трагедии, — произвели только карикатуры. Подобным образом высшие религиозные идеи вырабатывались только семитическими племенами. Этим я вовсе не думаю отвергать сверхъестественности полученного евреями откровения, ибо и в этом случае только семитическое племя (без сомнения, но особенностям своей психической природы) могло принять и сохранить вверенную ему истину единобожия. То же применяется и к более частным сферам. Система гражданского права, выработанная римскою жизнью, составляет до сих пор недосягаемый образец. Не имеет себе также ничего подобного величие политического здания, созданного небольшим римским народом, который, жертвуя всем носимому им в душе идеалу вечного государства, умел привить дух свой стольким чуждым народностям, заставить их поклоняться его идолу и даже признать этого идола своим. С Римом сравнивают часто в этом отношении Англию, но ничто не может быть несправедливее такого сравнения. Англия даже собственные свои колонии, населенные английским же народом, не умела заставить разделять чувства ее государственного величия125; а уж о прививке этого чувства к другим народностям и говорить нечего. Я говорю это вовсе не в укор ей; как достоинства, так и недостатки Англии — совершенно иного рода. Скорее за Францией можно признать этот римский дух, хотя и в гораздо меньших размерах; а желание вполне ему подражать в больших размерах (как во времена Карла Великого, так и во времена Людовика XIV и Наполеона) произвело опять-таки одни карикатуры, окончившиеся совершенным фиаско.

Эта двойственность в жизни культурно-исторических племен, выражающаяся в неопределенно длинном периоде образовательном, когда бессознательным образом заготовляется материал и кладутся основы будущей деятельности, и в сравнительно кратком проявительном или деятельном периоде, когда эти запасы истрачиваются на создание цивилизации, — имеет своим посредником тот промежуток времени, в который народы приготовляют, так сказать, место для своей деятельности, строят государство и ограждают свою политическую независимость, без которой, как мы видели, цивилизация ни начаться, ни развиться, ни укрепиться не может. Переход как от этнографического состояния в государственное, так и из государственного в цивилизованное, или культурное, обусловливается толчком или рядом толчков внешних событий, возбуждающих и поддерживающих деятельность народа в известном направлении. Так, нашествие Гераклидов послужило началом образования греческих государств126, а знакомство с восточною мудростью и еще более персидские войны, которые напрягали дух народа, определяют вступление Греции в период цивилизации. Неизвестное нам основание древнеиталийских государств и борьба их между собою, окончившаяся победою Рима, а также аристократическое господство патрициев над плебеями характеризуют государственный период Рима; возбудившие же народный дух Пунические войны и знакомство с Грецией вводят Рим в период цивилизации. Столкновения германских народов с Римом выводят германцев из этнографического состояния, а распространение знакомства с греко-римской цивилизацией через византийских эмигрантов, морские открытия и некоторые изобретения открывают период цивилизации. Борьба с ханаанскими народами приводит евреев к государственному устройству127, разделение царств и противодействие культурным началам Ассирии, Вавилона и Финикии возбуждают развитие пророческой цивилизации Израиля.

Государственность Индии началась с борьбы вторгнувшихся арийцев с аборигенами. Собственно же цивилизационный период Индии начинается, кажется, с буддийского движения. Конечно, нельзя ожидать, чтоб это совершалось правильным образом по известной схеме. Явления перепутываются, усложняются; часто явления одного и того же порядка разделяются длинными промежутками времени и дополняют друг друга, а явления одного периода продолжают действовать в другом. Даже не все культурные типы успевают переходить вполне все фазисы этого развития, потому ли, что разрушаются внешними бурями, или потому, что самый запас собранных ими сил был недостаточен, что полученное направление слишком односторонне для полного развития. Так культурный тип Ирана, побужденный принять форму государственности, вследствие борьбы с туранскими племенами128, никогда не переходит на степень цивилизации, — как потому, что в самый блистательный период своей государственности, при Кире и Дарии, теряет свой самобытный характер вследствие инкорпорации древнесемитической цивилизации Ассирии, Вавилона и Финикии (имевшей на него то же вредное влияние, как Греция на Рим, без полезных сторон последнего), так и потому, что неоднократно возобновляемая государственность Ирана последовательно разрушается македонянами, арабами и монголами. Что касается до истории древнейших культурных типов, то она так неполна и отрывочна, что смысл ее событий совершенно ускользает. Впрочем, из данных, представляемых историей известных культурно-исторических типов, можно вывести как общую черту государственного периода их развития потерю большей или меньшей части первобытной племенной независимости (племенной воли в той или в другой форме) и как общую же черту цивилизационного периода — стремление к освобождению от этой зависимости и к замене утраченной древней воли правильною свободою, — замене, которая, впрочем, еще ни разу вполне не была достигнута. Пока ограничиваюсь этим намеком, предоставляя себе развитие этой мысли впоследствии на своем месте; теперь же обращусь к разбору господствующего мнения об отношениях национального к общечеловеческому.

Выше я старался показать, что правильная, сообразная с законами естественной системы группировка исторических явлений приводит нас к тому выводу, что до сих пор развитие человечества шло не иначе как через посредство самобытных культурно-исторических типов, соответствующих великим племенам, т. е. через посредство самобытных национальных групп; остается показать, что оно иначе идти и не может.