logo search
book_hr

И. Л. Солоневич

Иван Лукьянович Солоневич (1891 — 1953) родился в семье ученого и естествоиспытателя, посвятившего свою жизнь изучению молочнокислых бактерий. Его дед, Михаил, был священником, но корни семьи были крестьянские, что неоднократно и с гордостью подчеркивает в своих работах сам Иван Лукьянович.

Природа щедро одарила этого человека и физически и интеллектуально. В молодые годы он занимался борьбой и по семенным воспоминаниям неоднократно выходил победителем из дружеских схваток с самим Иваном Поддубным, который был частым гостем семьи. Экзамены на аттестат зрелости Иван Лукьянович сдал экстерном и самостоятельно оплачивал свою учебу в университете, зарабатывая на жизнь в качестве репортера. Известность талантливого журналиста и спортсмена-любителя не испортила его характера — прямого, открытого, общительного и решительного.

Революцию 1917 года Солоневич не принял, расценив ее, как «сумасшествие». Ужасы гражданской войны и красного террора, свидетелем которых Иван Лукьянович стал в Одессе и Киеве, укрепили его позицию. Он активно сотрудничает в газетах белого движения, а после разгрома войск генерала Врангеля бежит в Турцию, но по семейным обстоятельствам вынужденно возвращается в Советскую Россию.

На родине жизнь Солоневича складывается относительно благополучно. Он сотрудничает с «Известиями», преподает на курсах комсостава милиции, пишет несколько брошюр — пособий по борьбе и гиревому спорту, талантливый популяризатор и организатор спортивного движения, Иван Лукьянович вполне мог бы вписаться в советскую действительность. Но он питает слишком глубокое отвращение к советскому строю и к тем людям, которые не только ограбили народ, но требуют от ограбленных еще и энтузиазма. При попытке перейти финскую границу Солоневич, его сын Юрий и брат были схвачены с оружием в руках.

Далее были годы лагерей, был дерзкий (и на сей раз удачный) побег вместе с сыном из Свирского лагеря, переход границы и начало эмигрантской эпопеи.

Русская эмиграция вызвала у Солоневича гнев и возмущение. Хорошо устроенные на Западе политические и интеллектуальные вожди, оторванные от родной страны, вели между собой бесконечные дискуссии, не имевшие никакой связи с реальными задачами борьбы за освобождение Родины. Иван Лукьянович ворвался в устроенную эмигрантскую жизнь как публицист, позиция которого не просто не совпадала с мнением авторитетов, но и больно била по самолюбию лидеров эмиграции. Солоневича не устраивали ни правые, ни левые. Он прямо доказывал, что идти в Россию с идейным багажом эмигрантских группировок нельзя. С его точки зрения неприемлемы были как попытки реставрации политической и экономической диктатуры дворянства, прикрытые монархической идеей, так и подновленные на Западе, хотя и антибольшевистские, но по-прежнему социалистические утопии. Попытки же либералов выдвинуть в качестве программы возрождения России западный буржуазно-демократический путь не вызвали у русского патриота ничего, кроме сарказма.

Солоневич считал, что у России свой путь, который ни на какой другой не похож и не может быть найден в трудах мыслителей Запада, вольно или невольно перепеваемых вождями эмиграции. Последние казались ему не способными понять и выразить интересы и чаяния того слоя, который мог бы стать социальной базой возрождения Родины.

Эту социальную базу Солоневич видит в «среднем слое», в тех строителях Империи, которые создавали государство российское и поддерживали его существование своим беззаветным служением Державе на протяжении многих веков, Социальная база возрождения — это штабс-капитаны и народные учителя, приходские священники и агрономы, инженеры и врачи — люди конкретного дела, знающие свой народ, понимающие его характер и любящие живую Россию, а не свои представления о ней.

Свою задачу Иван Лукьянович видит в том, чтобы объединить таких люден организационно и вооружить их идеологически. Он организует издание «Нашей газеты», которая и должна решать эти задачи. Работа его идет трудно. С одной стороны, приходят три смертных приговора «по почте», он переживает три покушения, в одном из которых гибнет жена, а со стороны эмиграции царит заговор молчания и ведутся скрытые, но умелые интриги, цель которых — травля слишком независимого и слишком русского мыслителя.

Солоневич вынужден несколько раз менять страны проживания, но нигде его не оставляют в покое. В Аргентине его травят соотечественники за якобы имевшее место сотрудничество с нацистами, а в Уругвае тем же самым занимаются нацисты, укрывшиеся в этой стране после разгрома Гитлера, так как Иван Лукьянович не скрывает своей антипатии ко всему национал-социалис­ти­чес­кому.

В апреле 1953 г. Солоневич погибает при весьма загадочных обстоятельствах.

Живя в Третьем рейхе, Иван Лукьянович действительно привлекался нацистами к сотрудничеству в качестве эксперта по России. Однако все его попытки доказать немцам бессмысленность и бесперспективность их похода на Восток оказались тщетными. Сам же Солоневич на основании личного опыта расценивал Третий рейх, как концлагерь, который ничем не лучше любого другого, если не хуже, в силу немецкой организованности, последовательности и «культурности».

Иван Лукьянович хорошо понимал, что такие понятия, как монархист, демократ, империалист, не столько раскрывают суть обсуждаемых явлений, сколь запутывают ее. Монархисты бывают разные, демократы тоже и, наконец, империалисты, строившие одну империю, радикально отличаются от империалистов, создавших другую. Трагедия Солоневича-мыслителя состояла в том, что он слишком хорошо это понимал, а значит, не мог найти единомышленников среди тех русских, которые привыкли жонглировать абстрактными понятиями.

Иван Лукьянович был глубоко убежден в самобытном историческом пути России, неповторимости ее политических форм и верил в то, что никем не проторенная дорога может вывести Родину к новой славе и силе. Для русских нужен «русский путь», русское понимание ключевых политических проблем и понятий. К сожалению, очень трудно убедить «русский образованный слой», так называемую интеллигенцию, в самобытности и неповторимости ее Родины, — слишком боится интеллигенция настоящей России, слишком не любит она все подлинное русское.

По сей день работы Ивана Лукьяновича мало известны у нас в стране, по сей день они замалчиваются и часто остаются скрытыми от читающей публики. Его книги опубликованы в России такими тиражами, которые обеспечивают их переход в разряд библиографических редкостей уже в год издания. Мы знакомим читателя с отрывками из фундаментальной работы «Народная монархия», сохраняя своеобразную орфографию ее автора [1]207. Хочется верить, что это только начало знакомства с наследием мыслителя и читатель найдет в себе силы познакомиться с работами Солоневича в полном объеме.

Метод, который использует И. Л. Солоневич, он сам раскрывает следующим образом:

«Теории Руссо, Гегеля и Маркса так же трудно опровергнуть, как и доказать, если идти путями философии, схоластики и вообще «теории». Как трудно доказать или опровергнуть — десять заповедей, свободу воли или «дух и материю». Но все это оказывается до нелепости просто, если вы вникните во всякую философию, всякую схоластику и всякую теорию — и если вы вооружитесь просто здравым смыслом — простым презренным здравым смыслом средних людей, нормальных людей, мозги которых не заморочены никакой философией в мире… Примерно также — с точки зрения банального здравого смысла можно решить и вопрос «о бытии и сознании»… Бытие человека определяется его сознанием. Нет сознания — нет и человека. Неполное сознание — неполный человек. Кончено сознание — кончен человек» (С. 141).

«Проследив биографию отдельного человека или историю отдельного народа, мы можем установить некоторую сумму постоянно действующих качеств; доминанту отдельной личности; характер личности индивидуальной и дух личности коллективной. И я буду утверждать, что основным слагаемым этой доминанты является инстинкт, — и у человека, и у народа» (С. 144).

Но на пути познания доминанты русского сознания, того инстинкта, который руководит русским народом в его истории, мы встречаем два серьезных препятствия, два «кривых зеркала», в которые смотрится Россия, пытаясь познать себя: русскую литературу и русскую общественную науку.

«Усилиями отечественной и иностранной литературы перед взорами отечественного и еще более иностранного читателя возник образ русского сфинкса, который то ли не любит страдания, то ли претендует на право на бесчестие, то ли считает воинскую честь, может быть, выше, чем где бы то ни было в мире: «таинственная славянская душа», ничего не разобрать» (С. 183).

«Таинственная славянская душа оказывается вместилищем загадок и противоречий, нелепостей и даже некоторой сумасшедшинки. Когда я пытаюсь стать на точку зрения американского приват-доцента по кафедре славяноведения или немецкого зауряд-профессора по кафедре какой-нибудь геополитики или литературы, то я начинаю приходить к убеждению, что такая точка зрения — при наличии данных научных методов — является неизбежностью. Всякий зауряд-философ, пишущим или желающим писать о России, прежде всего, кидается к великой русской литературе. Из великой русской литературы высовываются чахоточные «безвольные интеллигенты» (С. 188).

Чем кончается познание русской души по русской литературе Солоневич иллюстрирует следующим образом: «В медовые месяцы моего пребывания в Германии — перед самой войной и в несколько менее медовые — перед самой советско-германской войной, мне приходилось вести очень свирепые дискуссии с германскими экспертами по русским делам. Оглядываясь на эти дискуссии теперь, я должен сказать честно: я делал все, что мог. И меня били как хотели — цитатами, статистикой, литературой и философией. И один из очередных профессоров в конце спора, иронически развел руками и сказал:

— Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе — и художественной, и политической, или поверить герру Золоневичу. Позвольте нам все-таки предположить, что вся эта русская литература не наполнена одним только вздором.

Я сказал: «Ну, что ж — подождем конца войны. И профессор сказал — Конечно, подождем конца войны. — Мы подождали… В начале была философия Первого, Второго и Третьего рейха — и только потом взвилось над Берлином красное знамя России, лишенной нордической няньки» (С. 188 — 189).

Не лучше обстоит дело с русской общественной наукой и ее методами познания родной страны: «Русская крестьянская жизнь под влиянием таких-то и таких-то условий выработала общинную форму землепользования и самоуправления. О ней из русской профессуры не знал никто. Не было цитат. Потом приехал немец Гастрхаузен, не имевший о России никакого понятия и ни слова не понимавший по-русски. Он составил цитаты. По этим цитатам русская наука изучала русскую общину. О результатах этого я пишу в другом месте.

Русский генерал Суворов командовал войсками в 93-х боях и выиграл все девяносто три. Но и он никаких цитат не оставил. Немецкий генерал Клаузевиц никаких побед не одержал, но он оставил цитаты. Профессура русского генерального штаба зубрила Клаузевица и ничего не могла сообщить о Суворове: не было цитат» (С. 363).

«Русская гуманитарная наука оказалась аптекой, где все наклейки были перепутаны. И наши ученые аптекари снабжали нас микстурами, в которых вместо аспирина, оказался стрихнин. Термин есть этикетка над явлением. Если этикетки перепутаны, то перепутаница в понимании является совершеннейшей неизбежностью. Русская «наука» брала очень неясные европейские этикетки, безграмотно переводила их на смесь французского с нижегородским — и получался «круг понятий, не соответствовавших ни иностранной, ни русской действительности», не соответствовавших, следовательно, никакой действительности в мире, круг болотных огоньков, зовущих нас в трясину» (С. 125).

Русская историография также мало помогает понять что-либо о русском характере и русской истории. «Русская историография за отдельными и почти единичными исключениями есть результат наблюдений русских исторических процессов с нерусской точки зрения. Кроме того, эта историография возникла в век «диктатуры дворянства» и отражает на себе его социальный заказ — и сознательно, и также бессознательно.

Таким образом, в русское понимание русской истории был искусственно, иногда насильственно, введен целый ряд понятий, которые, по формулировке В. О. Ключевского, «не соответствовали ни русской, ни иностранной действительности», то есть не соответствовали никакой действительности в мире: пустой набор праздных слов, заслоняющий собою русскую реальность» (С. 27 — 28).

«Историю нашей страны и нашего народа мы изучали с точки зрения «богословских схоластик» — целой коллекции всех мыслимых разновидностей философий современности. Каждая философия и каждая схоластика стремились придать себе приличный вид «науки». Из этого не вышло ничего. Каждая из этих разновидностей пыталась установить некие общие законы развития — общие и для Патагонии, и для России — из этого тоже не вышло ничего. «Науки» как обобщение всемирно-исторического опыта не оказалось. Но не оказалось и лица русского народа — архитектора и строителя русской государственности» (С. 121).

Все это явилось результатом того, что «наш правящий и образованный слой, при Петре Первом оторвавшись от народа, через сто лет такого отрыва окончательно потерял способность понимать что бы то ни было в России. И не приобрел особенно много способностей понимать что бы то ни было в Европе. И как только монархия кое-как восстановилась и первый законный русский царь — Павел Первый — попытался поставить задачу борьбы с крепостным правом, русский правящий слой раскололся на две части: революцию и бюрократию. На дворянина с бомбой и дворянина с розгой (С. 131).

«В числе прочих противоречий и контрастов, которыми так обильна русская жизнь, есть и такой: между тремя последовательными и последовательно консервативными факторами русской жизни — Монархией, Церковью и Народом — затесалась русская интеллигенция, самый неустойчивый и самый непоследовательный социальный слой, какой только существовал в мировой истории. Слой в одинаковой степени беспочвенный и бестолковый — бестолковый именно потому, что беспочвенный. С момента своего рождения на свет Божий эта интеллигенция только тем и занималась, что «меняла вехи»… Были «шестидесятники», которые, наконец, нашли истину. Потом появились «семидесятники» и объявили шестидесятников дураками. Потом появились «восьмидесятники» и объявили семидесятников идиотами. Были сен-симонисты и фурьеристы. Были народовольцы и чернопередельцы. Были меньшевики и большевики. В эмиграции эта коллекция пополнилась фашистами всевозможных разновидностей от младороссов до солидаристов. Все эти разновидности имели или имеют совершенно одинаковую хозяйственную программу, в которой за густым частоколом восклицательных знаков спрятана хозяйственная, а, следовательно, и всякая иная диктатура партийной бюрократии» (С. 61).

А потому Солоневич приходит к следующим выводам: «Оторванность от народа», «пропасть между народом и интеллигенцией», «потеря русского гражданского» и прочее заключается вот в чем: интересы русского народа — такие, какими он сам их понимает, заменены, с одной стороны, интересами народа — такими, какими их понимают творцы и последователи утопических деяний и, с другой стороны, интересами «России», понимаемыми, преимущественно, как интересы правившего сословия…

Русская интеллигенция должна быть перевоспитана в русском духе. И так как это перевоспитание почти невозможно, то дело идет о создании новой русской интеллигенции, которая, конечно не может родиться по заказу» (С. 26 — 27).

«Литература отражает только отдельные клочки национального быта и, кроме того, клочки, резко окрашенные в цвет лорнета наблюдателя…

…Русскую психологию характеризуют не художественные вымыслы писателей, а реальные факты исторической жизни.

Не Обломовы, а Дежневы, не Плюшкины, а Минины, не Колупаевы, а Строгановы, не «непротивление злу», а Суворовы, не «анархические наклонности русского народа», а его глубочайший и широчайший во всей истории человечества государственный инстинкт» (С. 22).

Факты, а не теории, цитаты, мнения и авторитеты должны быть положены в основу русского понимания истории России, характера ее народа и политической программы для будущего русской государственности.

«Русская политическая мысль может быть русской политической мыслью тогда и только тогда, когда она исходит из русских предпосылок — исторических и прочих. Универсальной политической мысли не может быть, как не может быть политической мысли в равной степени применимой для Готтентотии и для Великобритании… нельзя говорить об общности такого гигантского явления, каким является Россия, с каким бы то ни было иным историческим явлением мира» (С. 23).

Между тем, по мнению Солоневича, «всякая разумная программа, предлагаемая данному народу должна иметь в виду данный народ, а не абстрактного homo sapiens, наделяемого теми свойствами, которыми угодно будет наделить его автором данной программы» (С. 13).

«Каждый народ мира, в особенности каждый великий народ, имеет свои, неповторимые в истории мира пути. Не существует никаких исторических законов развития, которые были бы обязательны для всех народов истории и современности. Русская государственность, русская национальность и русская культура идут своим собственным путем, впитывая в себя ряд чужеродных влияний, но не повторяя путей никакой государственности, нации и культуры истории и современности… Поэтому никакие мерки, рецепты, программы и идеологии, заимствованные откуда бы то ни было извне, — неприменимы для путей русской государственности, русской национальности и русской культуры» (С. 16).

Дух народа определяется особенностями его национального характера. Что определяет характер народа, что его формирует и создает по мнению Солоневича, мы не знаем. Он отрицает влияние ландшафта и климата на формирование характера народа. Религия, по мнению Солоневича, также играет в формировании духа народа второстепенную роль, так как народы с совершенно разными национальными характерами и историческими судьбами исповедуют одни и те же религиозные взгляды.

Он приходит к выводу, что «факторы, образующие нацию и ее особый национальный склад характера, нам совершенно неизвестны, но факт существования национальных особенностей не может подлежать никакому добросовестному сомнению» (С. 20).

Для Солоневича является аксиомой то, «что решающим фактором всякого государственного строительства является психология, «дух» народа-строителя, втягивающего в свою орбиту или торговым путем, как это делали англичане, или путем насилия, как это пытались сделать испанцы, или путем общности интересов, как это делали мы. Географические и климатические условия могут помогать строительству, как они помогали Риму, и могут мешать строительству, как они мешают нам. Но эти условия не могут ничего создать и не могут ничему помешать. Из всех культурных стран мира Россия находится в наихудших географических и климатических условиях, — и это не помешало стройке Империи» (С. 21 — 22).

«Характер русского народа, как и характер отдельного человека, дан от рождения… История народа объясняется главным образом его характером. Но, с другой стороны, именно в истории виден народный характер. Все второстепенное и наносное, все преходящее и случайное — сглаживается и уравновешивается. Типы литературы и мечты поэзии, отсебятина философов и вранье демагогов подвергаются многовековой практической проверке. Отлетает шелуха и остается зерно — такое, каким создал его Господь Бог. Остается доминанта народного характера. Эта доминанта, как я уже говорил, — в исторической жизни народа реализуется инстинктивно» (С. 169). «Настоящая реальность таинственной русской души — ее доминанта — заключается в государственном инстинкте русского народа — или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития» (С. 167). «Если у народа не действует государственный инстинкт, то ни при каких географических, климатических и прочих условиях, этот народ государства не создаст. Если народ обладает государственным инстинктом, то государство будет создано вопреки географии, вопреки климату и, если хотите, то даже и вопреки истории. Так было создано русское государство» (С. 147).

«Как и все в мире, — ограничена и русская уживчивость. Граница проходит по другому термину, который я определил бы как «не замай»: уживчивость, но с некоторой оговоркой. При нарушении этой оговорки происходит ряд очень неприятных вещей — вроде русских войск в Казани, в Бахчисарае, в Варшаве, в Париже и даже в Берлине. Русскую государственность создали два принципа: а) уживчивость и б) не замай» (С. 215).

Солоневич является последовательным и убежденным русским империалистом. Он гордится великой Империей, построенной русским народом, он защищает историческое прошлое Империи и убежден в исторических перспективах российской имперской государственности.

«Империя — это мир» Внутренний национальный мир… На территории Империи Российской были прекращены всякие междунациональные войны, и все народы страны могли жить и работать в любом ее конце. И если Империя Российская была беднее, чем другие, то не вследствие «политики», а вследствие географии: трудно разбогатеть на земле, половина которой находится в полосе вечной мерзлоты, а другая половина в полосе вечных нашествий извне (С. 15).

«Наполеон Третий пустил крылатый предвыборный лозунг: "Империя — это мир», — и вел войны с Австрией, с Россией и с Германией. Словом, поступил с предвыборным лозунгом так, как вообще с ним принято поступать после выборов. Но «империя» — это, действительно, «мир» — настоящая Империя. Это есть школа воспитания человеческих чувств, так слабо представленных в человеческой истории. Это есть отсутствие границ, перегородок, провинциализма, феодальных войн и феодальной психологии. Римская Империя была благом, Британская Империя тоже — и благом была и Русская Империя, она заменила и на Кавказе, и в Средней Азии, и в десятках других мест бесконечную и бессмысленную войну всех против всех таким государственным порядком, какого и сейчас нигде в мире больше нет» (С. 236).

Солоневич убежден, что каждый народ пытается создать свою Империю, а если он этого не делает, то не потому, что не хочет, а потому, что не может этого сделать. Иван Лукьянович неоднократно говорил о том, что он понимает английский, французский и любой другой империализм, но любить и защищать он может только одну Империю — Российскую. Автор неоднократно подчеркивал, что не бывает империй вообще. Каждая империя как социальный организм неповторима, уникальна, особенна, поскольку в ней отразился дух создавшего и защитившего ее на протяжении долгих веков народа.

«Сейчас мы имеем возможность оценить и сравнить три имперские стройки — успешные стройки на фоне нескольких десятков совершенно безуспешных. Успешными будут: Рим, Россия и Великобритания. Безуспешными: Испания, Польша, Франция, Германия и еще десятка два… Основная разница в стройке всех трех империй заключается вот в чем:

И Рим и Великобритания создали из организаторов Империи привилегированный строй… на базе Римской Империи, ее организаторы разбогатели неслыханно. На базе Великобританской Империи создали свои чудовищные состояния и лорды, и леди, и банкиры, и судовладельцы. На базе Империи Российской никто из русских не заработал ничего… В результате тысячелетней стройки создался, правда, привилегированный слой — дворянство, но дворянство разноплеменное, а не только русское. Дворянином мог быть всякий — при Николае Первом и Александре Втором дворянство давалось и евреям (бароны Гинзбурги и пр.), но принадлежность «к господствующей» нации не давала решительно никаких: ни юридических, ни бытовых привилегий…

Это свойство, которое характеризует русскую доминанту и при Олеге, и при Николае Втором, сделало — раньше «Империю Рюриковичей» и потом «Империю Романовых» — нашей общей Империей. Если бы это было иначе, то Империя, включающая в свой состав десятки и сотни народностей, одиннадцать веков не продержалась бы» (С. 241).

При этом Россия не только сохранила себя, но и «на протяжении тысячи лет Россия последовательно разгромила величайшие военные могущества, какие только появлялись на европейской территории: монголов, Польшу, Швецию, Францию и Германию. Параллельно с этим, рядом ударов была ликвидирована Турецкая Империя». (С. 153). «Если бы мы изучали русскую историю с русской точки зрения, а не с какой-нибудь декоративно-спинозной или церебрально-спинальной, то мы могли бы установить тот неправдоподобный, но все-таки неоспоримый факт, что от Олега почти до Сталина русская национальная и государственная жизнь, то спотыкаясь и падая, то отряхиваясь и восставая, идет все по тем же основным линиям, которые я постараюсь суммировать в нескольких пунктах.

  1. Нация — или, лучше, «земля» — как сообщество племен, народов и даже рас, объединенных общностью судеб и неразделенных племенным соперничеством.

  2. Государственность как политическое оформление интересов всей «земли», а не победоносных племен, рас, классов и прочего.

  3. Легитимная монархия как централизованная выразительница волевых и нравственных установок «всей земли».

  4. «Неотъемлемое право» (формулировка проф. Филиппова) этой «земли» на свое «земское» самоуправление, на все связанные с этим свободы.

  5. Максимальная в истории человечества расовая и классовая религиозная и просто соседская терпимость.

  6. Максимальный в истории человечества боевой потенциал этого «сообщества», «нации» или этой «всей земли».

  7. Самое длительное в истории мира упорство этой традиции, которая неизвестным нам путем, когда-то родилась, где-то на Великом Водном пути (С. 256 — 257).

Борьба за выживание, которую исторически веками вел русский народ, предопределила не только имперский характер созданного государства, но и монархическую форму его управления. Русские не могли позволить себе забавляться демократическими процедурами, столь любезными сердцу англичан и американцев, спасительно отделенных от внешней опасности проливом и океанами.

«Представим себе североамериканскую политическую машину в России.

К Великому Князю Владимиру Красное Солнышко скачут гонцы; «Княже, половцы в Лубнах». Великий Князь Владимир Красное Солнышко созывает конгресс и сенат. Конгресс и сенат рассматривают кредиты. Частная инициатива скупает мечи и отправляет их половцам. В конгрессе и сенате республиканцы и демократы сводят старые счеты и выискивают половецкую пятую колонну. Потом назначается согласительная комиссия, которая ничего согласовать не успевает, ибо половцы успевают посадить ее всю на кол.

Этот пример несколько примитивен, но точен. Нация, находящаяся в состоянии военной опасности, не может позволить себе роскоши парламентской волокиты» (С. 78 — 79).

«И если для войны нация нуждается не в парламенте, а в полководце или в вожде, то и для мира нация нуждается в судье, в суперарбитре над всякими внутренними трениями, спорами и столкновениями… И потеряв верховного арбитра в лице монархии, заменяет этот арбитраж диктатурой. Россия, Польша, Германия, Венгрия, Испания, Италия, Франция этот путь проходят или прошли» (С. 79 — 80).

«История всего человечества переполнена борьбой племен, народов, наций, классов, сословий, групп, партий, религий и чего хотите еще. Почти по Гоббсу: «война всех против всех». Как найти нейтральную опорную точку в этой борьбе? Некий третейский суд, стоящий над племенами, нациями, народами, классами, сословиями и прочим? Объединяющую народы, классы и религии в какое- то общее целое? И ставящую моральные принципы выше эгоизма, который всегда характерен для всякой группы людей, выдвигающихся на поверхность общественной жизни» (С. 85).

«И республика и диктатура предполагает борьбу за власть — демократическую в первом случае и обязательно кровавую во втором; Сталин — Троцкий, Муссолини — Маттеотти, Гитлер — Рем. В республике, как общее правило, ведется бескровная борьба. Однако и бескровная борьба обходится не совсем даром. Многократный французский министр Аристид Бриан признавался, что 95 % его сил уходит на борьбу за власть и только пять процентов на работу власти…

Избрание и захват являются, так сказать, рационалистическими способами. Наследственная власть есть собственность, власть случайности, бесспорной уже по одному тому, что случайность рождения совершенно неоспорима… Никакого выбора, никаких заслуг, а следовательно, и никаких споров. Власть переходит бесспорно и безболезненно: король умер, да здравствует король!» (С. 87).

При этом автор «Народной монархии» подчеркивает, что всякий разговор об абстрактной монархии так же бессмыслен, как и разговор о некоей империи вообще. Россия выработала свою особую форму правления «…какой нигде больше в мире не было и нет и которая называется «самодержавие», то есть совершенно своеобразное сочетание начал авторитета и демократии принуждения и свободы, централизации и самоуправлений» (С. 231).

«Власть русских монархов всегда была властью ограниченной, за исключением восемнадцатого века, когда они вообще никакой власти не имели. Органически выросшая московская «конституция» была совершенно и почти бесследно разгромлена при Петре Первом, и восстанавливать ее начал Павел Первый своим законом о престолонаследии, ограничивавшим власть монарха, в том числе и его собственную. История монархической власти в Европе есть история ее ограничения. История монархической власти в России есть история ее самоограничения. Европейская конституция есть борьба за власть, русская конституция (кроме 1905 года) есть симфония власти: Царской, Церковной и Земской. Все три вида власти ограничивали сами себя и ни одна не пыталась вторгаться в соседнюю ей область» (С. 104 — 105). «Итак, если термин «конституционная монархия» мы заменим термином «соборная монархия», то мы, может быть, выпутаемся из лабиринта или противоречивых, или вообще ничего не обозначающих терминов. Термин «неограниченная монархия» не означает вообще ничего: таких монархий не бывает. Термин «конституция» может обозначать все, что угодно. Термин «соборная монархия» обозначает совершенно конкретное историческое явление… И она не была утопией, она была фактом» (С. 105).

«Московская монархия была по самому глубокому своему существу выборной монархией. С той только разницей, что люди выбирали не на четыре года и не на одно поколение, а выбирали навсегда (С. 106).

Сравнивая русскую соборную монархию и западные выборные демократии, Солоневич считает, что преимущество первой не подлежат сомнению. Выборы приводят к власти или людей не подготовленных, или «гениальных политиков», выполняющих свою «историческую миссию» через кровь, грязь и насилие. Монархия обеспечивает правление среднего по способностям человека, который понимает нужды других нормальных людей и с детства готовился быть главой государства. К тому же монарх не проходит школу «политической борьбы» с ее мерзостью и аморализмом, а значит, он имеет шанс сохранить в себе нравственные начала (трагическое исключение — Петр Первый).

Западный парламентаризм обеспечивает не народное представительство, а межпартийную грызню за власть и привилегии. Русская монархия в ее московском варианте опиралась, по мнению Солоневича, на настоящее народное представительство в форме Земских Соборов и местного самоуправления.

Формальный демократизм Запада обеспечивает иллюзию и свободы, и опоры на общественное мнение. Московская монархия предоставляла народу настоящую свободу и защищала народные идеалы, будучи оплотом православия.

«По-видимому, нигде и никогда в истории мира инстинкт жизни не проявил себя с такой полнотой, упорством и цепкостью, как в истории Москвы. По-видимому, никогда и нигде в мире не было проявлено такого единства национальной воли и национальной идеи. Эта идея носила религиозный характер или, по крайней мере, была формулирована в религиозных терминах. Защита от Востока была защитой от «басурманства». Защита от Запада была защитой от «латынства». Москва же была хранительницей истинной веры, и московские успехи укрепляли уверенность москвичей в их исторической роли защитников православия» (С. 377).

«Православие не только догматически, но и практически выступает в мире как религия наибольшей человечности и наибольшей любви. Как религия наибольшей надежды и наибольшего оптимизма. Православие оптимистично насквозь, и учение о Богочеловеке есть основной догматический пункт этого оптимизма… Бог, как и человек, есть личность, а не слепая сила природы» (С. 387).

«Православная терпимость, как и русская терпимость, происходит, может быть, просто-напросто вследствие великого оптимизма: правда все равно свое возьмет — и зачем торопить ее неправдой? Будущее все равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы все равно сильнее других — зачем культивировать чувства зависти? Ведь наша сила — это сила отца, творящая и хранящая, а не сила разбойника, грабящего и насилующего» (С. 389).

Знаменитое русское терпение и долготерпение есть оборотная сторона несгибаемого русского упорства. «Самых опасных наших противников — татар с востока и поляков с запада — мы взяли не геройскими победами и не сокрушающими поражениями… Мы взяли измором: мы продержались триста лет, а татары за те же триста лет выдохлись окончательно. Решительно то же было и с Польшей» (С. 302).

Знаменитые реформы Петра Первого есть, по мнению Солоневича, национальная трагедия России. Они разорвали национальную традицию, нанесли сокрушительный удар национальному духу и национальной религии. Иван Лукьянович подробно исследует политический миф о Петре Первом, созданный нашей литературой и наукой, и не оставляет камня на камне от того видения Петра и его реформ, на котором формировались многие поколения образованных людей России.

Но самый важный вывод, который Солоневич делает из анализа русской истории состоит в следующем: «Вторжение феодальной идеологии в Киев, шляхетской в Москву и марксистской в Петербург привели нас к татарскому игу, к крепостному игу и к социалистическому игу. Вполне вероятны какие-то очередные влияния, вторжения, философии и концлагеря. Еще более вероятно то, что они кончатся так же, как кончились и предыдущие: из-под надгробной плиты, сооруженной Карлом Марксом над русской национальной доминантой, вдруг подымется, казалось бы, давным-давно похороненный Александр Невский и вдруг окажется, что жив именно Александр Невский и что от Карлов Марксов только и осталось, что образцово-показательная труха» (С. 257).

Патриот России считает, что русский народ «…стоит на перепутье трех дорог: правой — шляхетско-крепостнической, серединной буржуазно-капиталистической и левой — философски-утопи­чес­кой. Народно-монархическое движение предлагает русскому народу оставить все эти дороги и вернуться домой: в старую Москву, к принципам, проверенным практикой, по меньшей мере, столетиями» (С. 37).

Программа И. Л. Солоневича исходит из того, что необходимо обеспечить удовлетворение двух основных нужд каждого человека: 1) свобода труда и творчества и 2) устойчивость свободы труда и творчества.

«Нам нужна какая-то страховка от нашествий и революций. Или, иначе: от вооруженных и невооруженных интервенций извне. Причем нам необходимо констатировать тот факт, что невооруженная интервенция западноевропейской философии нам обошлась дороже, чем вооруженное нашествие западноевропейских орд. С Наполеоном мы справились в полгода, с Гитлером — в четыре года, с Карлом Марксом мы не можем справиться уже сколько десятилетий. Шляхетская вооруженная интервенция Смутного времени была ликвидирована лет в десять, со шляхетским крепостным правом Россия боролась полтораста лет. Мы должны — после всех опытов нашего прошлого твердо установить тот факт, что внутренний враг для нас гораздо опаснее внешнего. Внешний понятен и открыт. Внутренний неясен и скрыт. Внешний спаивает все национальные силы, внутренний раскалывает всех. Внешний враг родит героев, внутренний родит палачей. Нам нужен государственный строй, который мог бы дать максимальные гарантии от внешних и внутренних завоеваний (С. 37 — 38).

«В данных исторических условиях, помимо всяких других условий, республиканская форма правления совершенно автоматически приведет к диктатуре бюрократии, и эта бюрократия в интересах своей стабилизации выдвинет очередного диктатора. Гарантией против диктатуры бюрократии может быть только монархия и только в ее опоре на народное самоуправление, причем монархия, как установление, стоящее над всеми классами и слоями нации, может, как это фактически и практиковалось в Московской Руси, принимать меры против бюрократического перерождения самоуправления (например, профессионального) и ставить этому самоуправлению твердо очерченные рамки, а самоуправление — контролировать государственный аппарат страны и не давать ему возможности перерождения в диктатуру чиновничества» (С. 45 — 46).

«…Так как всякие сословные перегородки в России разрушены окончательно и бесповоротно, то настоящее народное представительство должно будет состоять из комбинации территориального (области, земства, города) и корпоративного (научные, инженерные, рабочие и прочие профессиональные организации) представительства с непременным участием представительства всех признанных в России Церквей, конечно, с преобладающей ролью Православной Церкви» (С. 101).