logo search
book_hr

Антиутопии

Последние десятилетия XIX — первая четверть XX в. оказались одним из самых интересных периодов в истории утопической мысли. Постепенно роман становился жанром массовой литературы.

Обострение противоречий капитализма, связанное со вступлением его в новый этап развития, рост социальной напряженности привели к рождению утопического жанра, который впоследствии получил названия: «роман-предупреждение», «дистопия», «антиутопия» («Колонна Цезаря» Н. Доннелли, «Грядущая раса» Э. Бульвер-Литтона).

Первая мировая война с ее последствиями, Великая депрессия в капиталистических странах, приход к власти фашизма в Италии, а затем в Германии, установление сталинского режима в Советском Союзе вызвали глубокое разочарование части левой западной интеллигенции в социалистическом идеале и в самой идее прогресса. За сравнительно короткое время почти двухтысячелетняя западная традиция надежды трансформировалась в состояние отчаяния. Число антиутопий и дистопий в несколько раз превысило число утопий. Среди их авторов известнейшие писатели: Дж. Оруэлл, О. Хаксли, К. Воннегут, Р. Брэдбери, А. Азимов, Р. Шекли и др.

Антиутопии, по сути дела, представляли собой образ нежелательного, но вполне возможного и близкого будущего. Буквой и духом своим антиутопии отрицали саму возможность и желание реализации утопических идеалов.

Если утопическое сознание XVIII и начала XIX в. находилось под влиянием физических наук, а ньютоновская картина мира служила моделью для Сен-Симона и Фурье, то с развитием в XX в. психологии и возникновением фрейдизма утопия претерпевает определенную внутреннюю перестройку, отражающую изменения в сфере науки. Она делает значительно больший, чем прежние утопии, акцент на реконструкцию внутреннего мира человека, его психики, исходя из постулата, прямо декларируемого или подразумеваемого, что желанно и совершенно не то общество, в котором имеются объективные предпосылки для счастливой жизни, а то, в котором люди чувствуют себя счастливыми.

Рост интереса к социальному самочувствию может до известной степени стимулировать гуманистические тенденции. Кроме того, успехи современной науки и техники открывают колоссальные возможности для создания общества, в котором человека можно заставить чувствовать себя счастливым, но которое объективно будет миром несвободы и человеческой деградации. Это показал О. Хаксли в романе «О дивный новый мир», а задолго до него это сделал Е. Замятин в романе «Мы» (1923).

Роман «Мы», признанный классической антиутопией XX в., оказал огромное влияние на творчество О. Хаксли и Дж. Оруэла. В 1969 г. этот роман впервые вышел в свет в Англии. «Трудно переоценить всю иронию такого опоздания, — пишет автор рецензии в журнале «Спиктейтор», — если мы вспомним, что именно в Англии возник замысел этой книги и что автор ее, кажется единственный из всех русских писателей, был прозван англичанином… Впрочем, — иронизирует он, — два раза книга Замятина в Англии уже выходила: «О дивный новый мир» О. Хаксли и «1984» Оруэлла» [31. С. 246].

Замятин, не читавший ни Хаксли, ни Оруэлла, которые его читали, не видевший, в отличие от них, полного развития сталинизма, писавший только на основе личных тревог и философских размышлений, создал подлинно философскую и пророческую книгу.

Антиутопия Замятина — это не образ сложившегося общества, а изображение той ступени в его циклическом движении, когда пришел час нового взрыва. С какого-то момента рассказчик перестает быть поводырем в новом мире и превращается в сейсмограф собственной души, ощутившей клокотание подземной лавы, оставаясь при этом интеллектуалом, ищущим логические формулы для своих ощущений.

«Вчера был царь и были рабы, сегодня нет царя, но остались рабы, завтра будут только цари… Мы пережили эпоху подавления масс, мы переживаем эпоху подавления личности. Завтра принесет освобождение личности во имя человека. Война империалистическая и война гражданская обратила человека в материал для войны, в нумер, в цифру», — так выглядит идейное содержание романа «Мы» в статье «Завтра», написанной Е. Замятиным [28. С. 173 — 174].

В антиутопии блестяще показана суть механического равенства. На одном «именном» полюсе едва обозначены Пушкин, Кант, Скрябин, на другом — Тейлор, многократно, до назойливости повторенный.

В один и тот же час единомиллионно начинаем работу — единомиллионно кончаем. И, сливаясь в единое, миллионнорукое тело, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду, выходим на прогулку и идеи в аудиториум, в зал Тейлоровских экзерсисов, отходим ко сну [8. С. 135].

Да, этот Тейлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространять свой метод на всю жизнь, на каждый час, на круглые сутки… Но все же как они могли писать целые библиотеки о каком-нибудь там Канте — и едва замечать Тейлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед [8. С. 29].

Сама жестокость Единого Государства не имеет в тексте, на первый взгляд, никакой политической или идеологической окраски — это, собственно, не жестокость, а жесткость рабочего ритма. Так, герой романа совершенно хладнокровно рассказывает о том, как во время испытаний «Интеграла» под дулом двигателя оказался десяток зазевавшихся нумеров, от которых ничего не осталось, кроме каких-то крошек и сажи, но ритм работы не изменился и станки продолжали свое движение.

Еще Оруэл предположил, что «Мы» является исследованием социальных последствий тейлоризма, он писал: «Замятин имел в виду не конкретную систему, а логику развития индустриальной цивилизации… В конечном счете его книга — это исследование машины» [34. С. 4]. В этой же статье Оруэлл справедливо указал, что написанное в начале 20-х годов («Мы») никак не могло быть антисталинским, вместе с тем в нем было «гениальное интуитивное постижение иррациональной природы тоталитаризма».

Непреднамеренный политический радикализм Замятина выразился и в предвосхищении некоторых черт сталинской России: выборы без выборов, неотличимые газеты, придворные оды, публичные покаяния — все это «снайперские попадания» автора в еще несуществующие мишени.

Герой «Мы» не только страстно, но и умело — во всеоружии эрудиции и софистики — разрабатывает теодицею рабства, втягивая в ее «логический маховик» поразительно разные и любопытные аргументы. Пафос замятинского героя — не слепое подчинение, а преданность истине, и он ищет истину, сменяя логико-математические доказательства историко-философскими рассуждениями. Он считает, что линия Единого Государства — «великая, божественная, точная, мудрая прямая — мудрейшая из линий». С вкрадчивым простодушием он спрашивает: «Почему танец красив?» И дает немедленно, видимо, глубоко выстраданный ответ.

…Потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной эстетической подчиненности идеальной несвободе. И если верно, что наши предки отдавались танцу в самые вдохновенные моменты своей жизни (религиозные мистерии, военные парады), то это значит только одно: инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку [8. С. 10].

Слова «инстинкт», «издревле» — знаки того, что человек, живущий в доме из искусственного материала, потребляющий нефтяную пищу, слушающий машинную музыку, нуждается в ощущении органичности и традиционности своего существования.

Цель освобождения от благодетельного ига считается преступной.

«Освобождение»? Изумительно: до чего в человеческой породе живучи преступные инстинкты… Свобода и преступление так же неразрывно связаны между собой, как… ну, как движение аэро и его скорость: скорость аэро = 0, и он не движется; свобода человека = 0, и он не совершает преступлений [8. С. 31].

Философский и глубоко романтический роман О. Хаксли «О дивный новый мир» (1932) по своему пафосу и стилю и при всем своеобразии очень близок к роману Е. Замятина «Мы». Хаксли, как и Замятин, строит сюжет на столкновении тейлористско-фор­дист­ской, духовно мертвой, чувственно пресной цивилизации с яркой природой «дикарей». Государство в обоих романах — орган, отпускающий подданным принудительное счастье, основа которого — стабильность. Книга Хаксли значительно «политичнее» замятинской: если персонажи «Мы» — «нумера», то ономастикон «О дивного нового мира» — это словарь политиков и идеологов XIX — XX вв.: анархисты, коммунисты, фабианские социалисты, американские президенты, фашисты, популисты (однако в этом словаре нет консерваторов — тори, аристократов). Антиутопия Хаксли проецирует в будущее не общие тревоги за судьбы цивилизации, а представления автора о перспективах развития именно массовой демократии. В этом плане четко прослеживается антидемократическая тональность «О дивного нового Мира». Главным идейным источником для Хаксли была разоблачительная книга А. де Токвиля «Демократия в Америке». Антиутопизм Хаксли вырастает из отрицания самой идеи социального прогресса, точнее — того плоско-позитивистского толкования его, которое распространилось в западной социологии и политике XX в. Прогресс, как язвительно заметит Хаксли много лет спустя после написания своего романа, — это попытка добиться выигрыша в той или иной области, ничем его не оплачивая, попытка, обреченная на провал. Хаксли — противник революции и считает, что опошление идеала дорого обходится человечеству.

В Дивном новом мире царит «безошибочно-математическое счастье», в 632 году «эры Форда». В мире, построенном Хаксли, не существует социального равенства — люди разделены на касты и, чем ниже каста, тем грубее и примитивнее выполняемая ее представителями работа. Нет ни свободы, ни демократии — люди давно забыли смысл этих слов, как забыли они начисто всю свою «дофордовскую» историю. Нет ни семьи, ни любви, нет живого проявления естественных человеческих страстей. Все в этом мире, где прикладные наука и техника достигли высочайшего уровня развития, серийно, стандартно, а значит, и бездуховно.

Бог несовместим с машинами, научной медициной и всеобщим счастьем. Приходится выбирать. Наша цивилизация выбрала машины, медицину и счастье [8. С. 332].

В Дивном новом мире все — как и в Едином Государстве Замятина — счастливы, ибо Утопия населена живыми автоматами, начисто лишенными самосознания и саморефлексии. Здесь не существует открытой террористической диктатуры: общество управляется десятью «мировыми контролерами», основная функция которых состоит в том, чтобы без лишнего шума ликвидировать любое отклонение от стандарта, подавляя всякую живую мысль и инициативу, ибо цель и высшие ценности Утопии — «общность, идентичность, стабильность».

Теперь же мир стабилен и устойчив. Люди счастливы; они получают все то, чего хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них ни жен, ни детей, ни любовей — и, стало быть, нет треволнений; они так сформированы, что практически не могут выйти из рамок положительного [8. С. 321].

«О дивный новый мир» был прямой полемикой с апологетами автоматизации и стандартизации, прежде всего с фордистами, идеи которых получили широкое распространение на Западе в 20 — 30-х годах и открывали, как многим тогда казалось, прямой путь в мир всеобщего благоденствия и счастья. Именно с фордистами вел полемику проницательный и язвительный Хаксли, рисуя прогноз возможного или даже вероятного будущего.

Единое Государство Замятина и Дивный новый мир Хаксли производят тягостное впечатление. То же самое можно сказать и об известном романе Джорджа Оруэлла «1984». Оруэлл внес огромный вклад в развитие концепции тоталитаризма, хотя никогда не был политологом. Симпозиум, собравшийся в США в 1952 г., «утвердил» за этой концепцией статус социологической теории. Тоталитаризм характеризовался в докладах симпозиума как закрытая и неподвижная социокультурная и политическая структура. В тоталитарном обществе всякое действие — от воспитания детей до производства и распределения товаров — направляется и контролируется из единого центра.

В массовом сознании западного обывателя тоталитаризм ассоциируется с крайними формами ограничения гражданских прав и свобод, причем у Дж. Оруэлла эти ассоциации нередко принимают гротескную форму благодаря его литературному таланту.

«В отличие от дипломированных специалистов и академических снобов он умел видеть очевидное; в отличие от лукавых и тенденциозных интеллектуалов он не боялся говорить о том, что видел, и в отличие от большинства политологов и социологов он мог сказать это на ясном английском языке» [33. С. 9].

Книга «1984», написанная в 1948 — 1949 гг., — это беспрецедентно авторитетное несбывшееся пророчество.

На «ясном английском языке» умирающий Оруэл (он пережил «1984» на 6 месяцев и умер 22 января 1950 г. в лондонском госпитале от туберкулеза) попытался объяснить (вещь для писателя необычная), что он хотел сказать своей книгой. Это объяснение не остановило поток упреков («слева» Оруэлла упрекали в карикатуре на лейбористов, «справа» — в оскорблении Англии), ибо оно не прояснило классовых позиций автора. «Мой роман не направлен против английской лейбористской партии (я за нее голосовал), но против возможных последствий централизованной экономики. Кроме того, он построен на предположении, что тоталитарная идея живет в сознании интеллектуалов везде; я лишь довел эту идею до логического конца. Поместил же я свой сюжет в Англию, чтобы подчеркнуть, что англоязычные нации ничем не лучше других и что тоталитаризм, если с ним не бороться, возможен везде. Его приходу может помешать только политика, в которую вернутся понятия истины и лжи, добра и зла. Это единственное условие мирного благородного будущего, соединяющего коллективизм с интеллектуальной свободой» [34. С. 205].

В «1984» все главные проблемы публицистики Оруэлла 40-х годов: отношение языка и политики; политики и массовой культуры; и главное — природа тоталитаризма. Еще до романа он пришел к убеждению, что природа тоталитаризма психологическая и что жизнь, особенно в XX в., ее поощряет. Между желанием власти и способностью к власти, к несчастью, нет разрыва, как есть он между желанием счастья и способностью к нему. Кто хочет власти, тот имеет ее.

Итак, Дж. Оруэлл, так же как Замятин и Хаксли, рисует тоталитарное общество. Однако это уже иной тоталитаризм. В Океании, где происходит действие романа, тоже достигнуто состояние всеобщей стабильности, но это опять-таки своеобразная стабильность. Войны стали нормальным, постоянным явлением. Государство и не пытается скрыть своей карательной сущности. А перед Большим Братом, диктатором Океании, которого, согласно официальной пропаганде пламенно любит весь народ, все в действительности испытывают страх. Специальная полиция совершенно открыто ведет слежку за поведением, мыслями и настроениями граждан, а в каждом жилище вполне легально установлен аппарат для слежки. Нет в Океании ни материального изобилия, ни сексуальной свободы, ни веселых развлечений, какие рисовал, например, в своем романе Хаксли.

Однако объективное положение человека в обществе, принципы организации общественной жизни, воспроизведенные Оруэллом, мало чем отличаются от тех, которые нарисовали Замятин и Хаксли. Личность фактически полностью разрушена. Все друг за другом следят, друг друга подозревают, друг другу не доверяют, друг на друга доносят. Все живут в мире политических извращений, скрываемых за лингвистическими ухищрениями. Это особенно отчетливо проявляется в так называемых «трех лозунгах партии: Война — это мир; Свобода — это рабство; Невежество — это сила». А сияют эти лозунги на фронтоне «министерства правды», которое занимается дезинформацией.

Велика роль романов Замятина, Хаксли, Оруэлла в становлении антиутопии и как литературного жанра, и как типа утопии со знаком минус. Критический пафос этих произведений, а в некоторых случаях идеи и образы, были твердо усвоены новыми поколениями писателей и социологов Запада, а многие опасности, угрожавшие миру в 30-х и 40-х годах, сохранились и даже усилились в послевоенные годы. В 60-х годах утопия становится «практопией» — смесью прикладных, практических относительных истин. Классическая утопическая формула «прекрасного мира» заменяется сначала футурологической формулой «мира лучшего, чем наш», а затем и «мира, который выживет». Конфликт, напряжение, страдание, агрессия включены в эту формулу будущего. Это тоже утопия во втором, предполагаемом первичном значении этого термина — не «блаженная земля», а «земля, которой (еще) нет».

Определение этой земли лишено этических и эстетических оценок: она не прекрасная, не добрая и пр.; но она фантастична, глобальна, гиперболична. Например, у американского футуролога О. Тоффлера это «самокоординирующаяся ноосфера, «цивилизация с почти тотальным богатством воспоминаний». Да и занятие свое современный автор называет планом, проектом, программой; связь с единомышленниками стремится оформить и представить как организационную, а не духовную: не секта, не орган, а организация, институт.

Практопия соответствовала картине «несовершенного мира». Но к началу 70-х годов картина изменилась. Теперь не только в элитарном, но и в массовом сознании Запада она стала апокалиптической: считанные мгновения до катастрофы. В этих условиях родилась новая модель совершенства — утопия абсолютная, но непреднамеренная.

У нас нет шансов выжить даже на самых убогих условиях, поэтому мы вынуждены сделать жизнь совершенной настолько, чтобы она поднялась выше уровня действия сегодняшних негативных регуляторов: импульсов рынка, автоматики потребления, иррациональности индивидуализма — вот логика этой модели. Ее дух — экологический катастрофизм, формы ее воплощения — инженерное, художественное, социальное проектирование.

К 70-м годам стало ясно, что будущее — не простое продолжение настоящего. В кругах научно-художественной элиты Запада вырастает новая глобальная утопия — создание организационно-академической системы, постоянно разрабатывающей этические основы общества, его образ мысли, — Universitas. Это программа вечно строящегося открытого Города как материального воплощения постоянно исследуемых качеств человеческого существования. Проект обсуждали крупные деятели науки и культуры: М. Фуко, Р. Якобсон, Л. Лефевр и др.

Развитие человеческой цивилизации ведет, как видно из краткого обзора утопической мысли, к изменению самого характера видения человеком окружающего мира, в том числе и воображаемого. Современные утопии по сравнению с классическими утопиями Мора, Кампанеллы, Морриса выглядят иначе. Если для классиков характерно подробное неспешное описание идеального общества, всех его сторон: экономической, политической, моральной и т. п., то идеал современной утопии менее проработан и оставляет ощущение незавершенности, недоговоренности, случайности. Похоже, что перед нами фрагменты более широкой картины, которую еще только предстоит создать.

«Единственное, что делает жизнь возможной, — пишет популярная представительница литературной фантастики Урсула Ле Гуин, — это постоянная, нестерпимая неопределенность, когда не знаешь, что произойдет в следующий миг» [32. С. 52]. Утопия как идеал общественных отношений представляет элемент духовного мира человека. Везде, где создаются образцы человеческой жизни: в религиозных верованиях, этических и правовых теориях, системах воспитания — утопические элементы обязательно присутствуют.

«Человек, ни на минуту не переставая, прядет свою мечту, — писал А. Свентоховский. — Ее порванные и спутанные нити, ее неразмотанные клубки иногда очень долго лежат в легендах, песнях, литературе, произведениях искусства, общественном мнении, жизненных драмах, в кощунствах отщепенцев, в словах апостолов, в явных проектах и тайных заговорах, в реформах и бунтах…» [22. С. 5 — 6].

Пока существует человечество, будет жить и развиваться утопия, принимая самые различные формы, но не меняя своей сути. Очень метко эта мысль выражена в одном из лозунгов парижских студентов, бунтовавших в 60-х годах: «Будьте реалистами — требуйте невозможного!».